Мир чудес - Робертсон Дэвис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но даже в Золотом веке, вполне вероятно, иногда не возражали против перемен, и мы обрадовались, когда Магнус получил это предложение от Би-би-си. Мы с Лизл, более сведущие, чем Айзенгрим, в делах мира или хотя бы мира искусств, были в восторге оттого, что снимать фильм будет великий Юрген Линд, шведский режиссер, чье творчество нас так восхищало. Мы стремились к знакомству с ним, поскольку, хотя и не были наивны, еще не полностью утратили веру в то, что приятно познакомиться с художником, чьи работы доставляют вам удовольствие. Поэтому Лизл и предложила (хотя вся киношная команда и жила в гостинице неподалеку): пусть Линд и один-два его ближайших помощника обедают с нами, когда им будет угодно, — якобы для того, чтобы и за обедом продолжать обсуждение фильма, а на самом деле — чтобы мы могли поближе узнать Линда.
Это было ошибкой. Как будто нас ничему не научило общение с Магнусом Айзенгримом, который в полной, если не сказать в превосходной мере был наделен самомнением профессионального лицедея. Который не терпел ни малейшего намека на неуважение; который полагал само собой разумеющимся, что все должны уступать ему дорогу, а за столом — обслуживать первым; который устраивал жуткие сцены и скандалы, если с ним обходились не как с особой королевских кровей. Линд и дня с нами не провел, а мы уже поняли, что он представляет собой еще один подобный экземпляр и что под одной крышей им не ужиться.
Внешне Линд ничуть не походил на Магнуса. Он был скромен, сдержан, одевался, как простой рабочий, а говорил тихим голосом. В дверях он всегда пропускал вас вперед, его ничуть не волновали церемониальные знаки почтения в доме богатой женщины, и по каждому вопросу он советовался со своими помощниками. Но было очевидно, что, приняв решение, он будет во что бы то ни стало проводить его в жизнь и возражений не потерпит.
Более того, он казался мне ужасно умным. Его удлиненное, печальное, неулыбчивое лицо с отвисшей нижней губой, приоткрывавшей длинные желтые зубы, трагическая линия век, которые начинались высоко над переносицей и грустно загибались книзу, и мягкая страдальческая тональность его голоса — все наводило на мысль о человеке, который повидал слишком много, чтобы радоваться этой жизни. Из-за своего огромного роста — шесть футов и восемь дюймов[10] — он казался гигантом, затесавшимся в компанию более мелких существ, о которых знал какую-то горькую тайну, неизвестную им самим; говорил он медленно на изысканном английском с тем легким акцентом, что свойствен шведским аристократам и наводит на мысль, что говорящий осторожно сосет лимон. Он был энциклопедически образован — его младшие помощники неизменно обращались к нему «доктор Линд», — а кроме того, обладал качеством, которое роднило его с профессиональными лицедеями: производил впечатление человека, который, не предпринимая вроде бы никаких дополнительных усилий, знает практически все необходимое для предстоящей ему работы. О политике и экономике эпохи Луи Филиппа он знал меньше моего — я же все-таки профессиональный историк; но он, казалось, превосходно изучил музыку того времени, поведение людей, то, как следует носить одежду полуторавековой давности, тогдашнее качество жизни и дух, что говорило о восприимчивости, значительно превышавшей мою. Историк, столкнувшись с неисториком, питающим столь просвещенный творческий интерес к прошлому, невольно испытывает трепет. «Откуда он это знает, черт побери, — спрашивает себя историк, — и почему мне это никогда не попадалось на глаза?» Проходит некоторое время, и обнаруживается, что эти знания, как бы полезны и впечатляющи они ни были, довольно ограничены, а когда их перестает осенять блеск творческого воображения, выясняется, что на самом деле они не так уж и глубоки. Но Линд продолжал работать с эпохой Луи Филиппа, а точнее — с той ее крохотной частицей, которая имела отношение к Роберу-Гудену, иллюзионисту, а я пока находился под обаянием этого режиссера.
В этом-то и было все дело. Выражаясь витиевато, но не греша против истины, можно сказать, что именно здесь и завелся червь. Мы с Лизл оба подпали под обаяние Линда, который вытеснил Айзенгрима из наших сердец.
Вот почему Айзенгрим искал ссоры с Линдом, а Линд, обученный спорить аргументированно, хотя и не очень доходчиво, оказался в проигрышной ситуации, имея в качестве оппонента человека, который спорил (а скорее просто дулся) лишь для того, чтобы восстановить утраченное положение и снова оказаться на коне.
Я подумал, что должен предпринять что-нибудь, но меня опередил Роланд Инджестри.
Он был исполнительным продюсером фильма — или как уж это у них, на Би-би-си, называется. Он вел всю финансовую часть работы, но при этом был больше чем финансовым директором, поскольку вмешивался во все вопросы, включая и художественные, хотя и делал это деликатно, словно всем своим видом говоря: «Вы только бога ради не подумайте, что я сую свой нос, но…» Этот полноватый лысый англичанин лет шестидесяти с хвостиком всегда носил очки с прямоугольными стеклами в золотой оправе, которые делали его похожим на мистера Пиквика. Но он был парень тертый и сразу же разобрался в ситуации.
— Мы не должны обманываться, Юрген, — сказал он. — Без Айзенгрима этому фильму грош цена. Кроме него, никто в мире не в состоянии воссоздать чрезвычайно сложные автоматы Робера-Гудена. Можно понять, почему он свысока смотрит на вещи, которые сбивают с толку малых сих вроде нас с вами. В конечном счете, как он сам говорит, он — выдающийся фокусник классической школы, и ему все эти механические игрушки ни к чему. Это мы, конечно, понимаем. Но, по-моему, мы упустили из вида, что он вдобавок актер, и актер редчайшего таланта. Он ведь и в самом деле может создать для нас образ Робера-Гудена со всей утонченностью манер, со всем непревзойденным изяществом, благодаря которым тот и стал великим. Один Бог знает, как он это делает, но ему это по силам. Когда я наблюдаю за ним на репетициях, я абсолютно уверен, что передо мной человек первой половины девятнадцатого века. Где бы мы еще могли найти актера, который может играть так, как он? Джон? Слишком высокий, слишком субъективный. Ларри? Слишком яркий, слишком плотский. Гиннесс? Слишком сух.[11] Видите, больше и нет никого. Я надеюсь, что никого не обижу, если скажу, что мы должны видеть в Айзенгриме в первую очередь актера. Все эти фокусы как-нибудь да можно подделать. Что же касается игры… скажите мне, ну кто с ним сравнится?
Он говорил так, чтобы никому не было обидно, и прекрасно понимал, что делает. Айзенгрим сиял, и можно было бы считать, что инцидент исчерпан, если бы мысль Инджестри не стал развивать Кингховн. Тот работал у Линда оператором и, судя по всему, в своей области тоже считался великим художником. Но его мир определялся тем, что он видел и мог показать другим, а слова не были его сильной стороной.
— Роли прав, Юрген. Этот человек как нельзя подходит внешне. Он вызывает доверие. Он наша выигрышная карта. Удача сама идет нам в руки, и мы не должны от нее отказываться.
И теперь уже Линд был вытеснен из наших сердец. Он-то пытался польстить примадонне, а коллеги, казалось, обвиняли его в том, что он недооценил ситуацию. Он был уверен, что никогда ничего не недооценивал, если дело касалось его фильмов. Его обвиняли в том, что он пренебрегает удачей, тогда как он был уверен: самая большая удача, какая может случиться с фильмом, это приглашение его в качестве режиссера. Тяжелая губа отвисла еще чуть больше, глаза стали еще чуть печальнее, а эмоциональная температура в комнате ощутимо упала.
Инджестри использовал все свои немалые таланты, чтобы восстановить самооценку Линда и при этом не потерять благорасположение Айзенгрима.
— Мне кажется, я чувствую, что беспокоит Айзенгрима во всей этой истории с Робером-Гуденом. Вся беда в книге. В этих несчастных «Confidences d’un prestidigitateur». Мы отталкивались от них в биографической части фильма, и, конечно, они в своем роде классика. Но ведь такие книги никто никогда не читает. Тщеславие для актера вещь абсолютно допустимая. Лично я бы и гроша ломаного не дал за актера, у которого нет тщеславия. Но я уважаю только честное тщеславие. Притворная скромность, преувеличенное смирение, слащавая буржуазная мораль: будь респектабельным, будь хорошим мужем и отцом, платить долги выгоднее, чем не платить, — из-за всего этого «Confidences» невозможно читать. Робер-Гуден был странным человеком. Он был артистом, который хотел, чтобы его принимали за буржуа. Уверен, что именно это и раздражает вас обоих и настраивает друг против друга. Вы чувствуете, что используете свое без преувеличения выдающееся и полностью реализованное творческое «я» для прославления человека, чье отношение к жизни вы презираете. Я не виню вас в раздражительности, — согласитесь, вы же сегодня были страшно раздражительны, — но, как вам прекрасно известно, большую часть времени искусство именно этим и занимается: преображением и возвеличением обыденности.