Мир чудес - Робертсон Дэвис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же до моей матери, которую мои однокашники называли «блядницей», то я только знал, что блядницы — мой отец тоже использовал местную версию этого слова и, возможно, не знал никакой другой — то и дело фигурируют в Библии, и всегда в нехорошем смысле, который для меня никак не был связан с реальностью. Глава шестнадцатая книги пророка Иезекииля — сплошной разгул блуда и разврата, и я содрогался, думая о том, как это, вероятно, отвратительно, но не догадывался, что означают эти слова даже в самом их очевидном смысле. Я знал лишь, что есть что-то мерзкое и постыдное, имеющее отношение к моей матери, и что все мы — мой отец и я — запятнаны ее позором, или развратом, или как уж оно там называется.
Я отдавал себе отчет в том, что существуют некоторые различия между мальчиками и девочками, но я не знал или не хотел знать, в чем они состоят, поскольку чувствовал, что каким-то образом это связано с позором моей матери. Блядницей можно было стать, только будучи женщиной, и у них, у женщин, было что-то особенное, делавшее это возможным. О том, что было у меня как у представителя мужского пола, мне строжайшим образом было сказано, что это греховная и постыдная часть моего тела. «Никогда не смей баловаться там у себя внизу» — этим исчерпывались наставления в области секса, полученные мной от отца. Я знал, что мальчишки, которые давились от смеха, глядя на бычьи яйца, делают что-то нехорошее, а я был воспитан так, что у меня их тайные грехи вызывали отвращение и ужас. Но я не знал почему, и мне никогда и в голову бы не пришло сопоставить эффектное бычье орудие с тем крошечным, что было у меня самого и с чем мне было строго-настрого запрещено баловаться. Итак, вы понимаете, что, не будучи полным невеждой, я оставался по-своему невинным. Не будь я невинным, разве смог бы я жить той жизнью и даже испытывать время от времени какие-то жалкие радости?
Иногда я испытывал эти радости в компании с тобой, Рамзи, потому что ты относился ко мне по-доброму, а доброта в моей жизни была большой редкостью. Ты единственный в моем детстве обращался со мной как с человеческим существом. Обрати внимание: я не говорю, что ты любил меня. Любил меня мой отец, но сносить его любовь было тяжелее (почти), чем ненависть, если бы он меня возненавидел. Но ты обращался со мной как с существом, принадлежащим к тому же, что и ты сам, виду, потому что, я думаю, ничего иного тебе и в голову не приходило. Ты никогда не старался быть как все.
Изнасилование было ужасным само по себе, потому что причинило мне физическую боль, но хуже всего было то, что совершалось оно над еще одной частью моего тела, о которой мне говорилось, что она греховная и постыдная. Лизл рассказывала мне, что Фрейд много писал о важности выделительной функции в формировании характера. Я об этом ничего не знаю и не хочу знать, потому что все эти идеи лежат за пределами моего понимания. У меня собственные представления о психологии, и они неплохо мне послужили. Но это изнасилование… оно было чем-то грязным и совершалось над тем органом, откуда — и это единственное, что мне было о нем известно, — должно выходить только что-то грязное и в максимально возможном уединении. В нашем доме для обозначения процесса выделения не было названия — лишь два или три завуалированных оборота, а то слово, что я слышал в школьном дворе, казалось мне ужасающе неприличным. Сегодня, как говорит Лизл, оно довольно популярно в литературе. Она много читает. Не понимаю, как писатели могут им пользоваться, хотя и были времена, когда я часто его употреблял в повседневной речи. Но в старости я вернулся к строгим правилам моего детства. Некоторые вещи трудно забыть. То, что сделал со мной Виллар, нарушало (в доступном мне смысле) заведенный природой порядок; а еще я боялся, что это меня убьет.
Конечно, это меня не убило. Но со мной в жизни не случалось ничего ужаснее этого, да плюс — тяжелое дыхание Виллара и журчащий поток экстатического сквернословия, которым он сопровождал свое действо.
Когда все закончилось, он повернул мне голову, чтобы увидеть мое лицо, и спросил: «Ну, ты как, малый?» Я до сих пор помню этот тон. Он и понятия не имел, кто я такой или что я могу чувствовать. Он был явно удовлетворен, и мефистофельская улыбка уступила место почти мальчишескому выражению. «Давай, давай, — сказал он. — Натягивай свои штаны и мотай отсюда. А если кому проболтаешься, Богом клянусь, я тебе яйца отрежу ржавым ножом».
И тут я потерял сознание, но надолго ли и как я выглядел в это время, я вам, конечно, сказать не могу. Вероятно, это продолжалось несколько минут, потому что, когда я пришел в себя, Виллар казался встревоженным и легонько похлопывал меня по щекам. Он вытащил кляп у меня изо рта. Я плакал, но бесшумно. Я очень рано в жизни научился плакать бесшумно. Я все еще сидел, скрюченный, на этом ужасном сиденье, и теперь его вонь стала для меня невыносимой, и меня начало рвать. Виллар отпрыгнул подальше, опасаясь за свои элегантные брюки и блестящие туфли. Но оставить меня он не осмелился. Я, конечно, и понятия не имел о том, насколько он напуган. Он чувствовал, что до некоторой степени может рассчитывать на мой стыд и свои угрозы, но я мог оказаться одним из тех кошмарных детей, которые выходят за рамки, установленные для них взрослыми. Он попытался меня успокоить.
«Эй, — прошептал он, — ты ведь такой умный малец. Где это ты научился фокусу с монетой, а? Ну-ка, покажи его еще раз. Я такого трюка еще не видел, даже в нью-йоркском „Паласе“. Ты, значит, малый, который деньги ест, вот кто ты. Подходящий малый для шоу-бизнеса. Смотри-ка, чего я тебе дам, если ты его съешь». Он протянул мне серебряный доллар. Но я отвернулся и зарыдал — беззвучно.
«Ну, ладно, чего ты там, все ведь не так уж и плохо, — сказал он. — Просто мы с тобой поиграли немного. В папку и мамку, да? Ты ведь хочешь быть шустрым, когда вырастешь, а? Хочешь весело время проводить? Учись у меня. Начинать никогда не рано. Ты же мне еще когда-нибудь и спасибо скажешь. Да-да, скажешь. Ну-ка, посмотри сюда. Видишь, в руках у меня ничего нет? А теперь смотри. — Он начал один за другим разгибать пальцы, а между ними, как по волшебству, появлялись монетки по четверть доллара, итого в каждой руке оказалось по четыре монетки. — Это волшебные денежки, видишь? И все твои. Целых два доллара, если только ты заткнешься и уберешься отсюда к чертям собачьим и будешь нем как рыба».
Я снова потерял сознание, а когда пришел в себя на этот раз, вид у Виллара и в самом деле был встревоженный. «Тебе нужно успокоиться, — сказал он. — Успокоиться, посидеть и подумать обо всех этих денежках. Я должен идти на следующее представление, а ты сиди и никого сюда не пускай. Никого, понял? Я приду сразу, как освобожусь, и принесу тебе кое-что. Что-то очень хорошее. Только никого сюда не впускай, не скули и сиди тихо, как мышь».
Он вышел, и по донесшимся до меня звукам я догадался, что он немного помедлил у двери. Я остался один и рыдал, пока не уснул.
Проснулся я, когда он появился снова, наверно, час спустя. Он принес мне хот-дог и сказал, чтобы я поел. Я откусил кусочек — это был мой первый хот-дог в жизни, — и меня снова вырвало. Теперь Виллар заволновался по-настоящему. Он принялся яростно браниться, но ругал не меня. А мне он только сказал: «Боже мой, ты просто какой-то психованный малец. Сиди здесь, понял? Я скоро».
Вернулся он не очень скоро — вероятно, часа через два. Но когда он появился, у него был вид человека, доведенного до крайности, и это настроение сразу же передалось мне. Случилось что-то ужасное, и средства для исправления случившегося тоже должны быть ужасные. Он принес большое одеяло, завернул меня в него так, что даже головы не было видно, и поволок по земле — я не был очень тяжелым — из туалета. Потом я почувствовал, как меня свалили в коляску или тележку — так мне показалось — или что-то в этом роде, а сверху набросали еще одеял. Потом меня повезли куда-то в тряской повозке, а спустя некоторое время я почувствовал, что меня снова подняли и понесли по какой-то неровной дороге, а потом свалили — при этом я больно стукнулся — на что-то, показавшееся мне подмостками. Потом снова довольно болезненные ощущения — меня волоком тащат по полу, звук передвигаемых предметов, и, наконец, с меня сняли одеяло. Я оказался в темном помещении, лишь смутно осознавая, что чуть вдалеке открыта дверь, похожая на дверь сарая, а через нее пробивается сумеречный свет.
Виллар времени не терял. «Ползи-ка сюда», — приказал он и толкнул меня туда, где было совсем темно и тесно. Он подгонял меня, а я карабкался куда-то вверх, пока не добрался до чего-то вроде полки или сиденья, куда он и затолкал меня. «Здесь тебе будет хорошо», — сказал он голосом, в котором не слышалось ни капли уверенности в том, что мне и в самом деле будет хорошо. Это был голос человека на грани отчаяния. «На-ка вот, поешь». Он подтолкнул ко мне какую-то коробку. Потом дверка подо мной закрылась, снаружи щелкнула задвижка, и я остался в полной темноте.