Никон из заимки - Н Ляшко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночью легонько мело, и следы медведя были смутными. На открытом месте, у озера, они спутались и пропали. Бурка плутала по оплотневшему снегу и с визгом проваливалась. На след напасть удалось после полудня, да и то не наверное. Медведь обогнул озеро, выбрался на большую дорогу и с версту шел в сторону заимки, а узнать, куда свернул он, помешали сумерки.
Никон покормил усталую Бурку, подбодрил ее:
— Ничего, наш будет! — и побрел восвояси.
Впереди заплакал колоколец. Двойка рысью тащила кошевни с накладушкой. Седока не видно было. Правил знакомый мужик.
Из его глаз, от заиндевелых лошадей пахнуло селом.
Никон посторонился и крикнул мужику, чтоб он попросил Настиного брата Герасима приехать в воскресенье.
— Медведя, мол, скопытил Никон!
С мыслью о медведе Никон подошел и заимке и поужинал. Перед сном он сказал Насте:
— Получше обряди все к послезавтрему — люди позваны.
IV
Первыми на пирушку пришли заимцы, потом приехал Герасим, а чуть погодя в воротах запестрела цветочками дуга гнусавого лавочника Карпа, бахвала, бабника и надувалы.
Пока Настя накрывала стол, гости оглядели-на сарае шкуры медведицы и пестуна; За стол сели степенно и выпили купленной на станке водки. После щей, медвежатины, рыбников[1], шанег и киселя заговорили об удаче Никона: как да что?
Он долго отмалчивался и скупо, нехотя рассказал, как погнался за тетеревами, как остановилась Бурка, как он досадовал, что нет рогатины, обо всем рассказал, утаил только, что матка и пестун в берлоге были не одни.
Рассказывая, он гладил бороду, представлял себе медведя, похожего на старика в малице, улыбался и верил: не другой кто, — он уложит медведя, он сдерет с него шкуру, у его двора опять будут визжать заимские собаки.
— Махонький, на двойню с пешнею пошел! — горделиво укорил Аким.
Старики подхватили: беречь, мол, надо себя, медведь не жена, не мать, обнимет, не возрадуешься, или забыл?
Старики вспоминали разные лесные случаи. Появились новые бутылки, чашки с моченой морошкой, берестяное корытце с брусникой и туеса с пивом. Насте помогали Аким и Герасим. Никон оглядывал говоривших, не открывая рта, поддакивал, тянул пиво, заедал его морошкой и вкусно обсасывал усы.
Девки и парни шастали из избы на крыльцо, обратно, пели песни и плясали под гармонь. Изнутри дверь поддавало паром, она стонуще хлопала, и свет солнца в узорах заледенелых окон вспыхивал. Заимцы уже гремели корцами и наперебой вспоминали:
— Вот когда был Пимен, сколько зверя было…
— А горностаев, а лебедей…
— Птица какая водилась! Мало кто и видел ее. Пимен вот разве, он все видел…
— А какие гуси… Не чета нынешним. Куда-а!
— А черные лебеди, а…
Никон слушал и дивился: «Эк их разбирает, беда, право». Голубоглазый Губин дергал его за рукав и звал на дальнюю реку ставить ловушки. Никон отговаривался и неожиданно заметил, что слова его как-то чудно соскальзывают с языка и звучат не так, как надо. Изнутри их что-то подгоняло к горлу, закатывало в слюну, задерживало, а пока язык шевелился, дымком отгораживало от мыслей и будто травинкой стегало по сердцу.
Никон шепнул Насте, чтоб она открыла вьюшку, и опять затревожился: Настя так кивнула, так глянула на него, что ему захотелось схватить ее, привлечь к себе и засмеяться.
«Что это я?» — спохватился он и в досаде крепко дернул себя за бороду, но в темя его стукнуло, заволокло голову туманом, и пальцы разжались. Ему вдруг захотелось заставить всех слушать себя. «О чем бы рассказать им?» натужился он и потерял нить мысли.
Лица и посуда посмутнели, стены отдалились. «Гудит головушка», нахмурился он, припадая к корцу, и опять удивился: почему никто, кроме него, не жалуется на чад?
Он стал вглядываться в лица, тут же забыл, зачем делает это, подумал, что надо есть соленое, налитыми огнем пальцами отломил кусок рыбника, заметил, как Герасим кивнул кому-то, и глянул на Губина.
— Ты что? — спросил тот.
— Чадно, бра-а-ат, — безвольно протянул Никон и, не узнав своего голоса, сомкнул челюсти.
Герасим подлил ему пива и зашептал:
— Карп шкуры купить прикатил, смекнул? Не продешеви.
От Герасима пахнуло водкой и одурманило Никона.
«На ветер надо», — решил он, привставая, но хмель толкнул его в спину, сломал колени и бросил обратно на скамью.
Карп протянул в его сторону похожую на корягу руку и захлюпал:
— Н-на-ализался, гли, кх-к-х-кхи-и-и…
Все глядели на Никона, смеялись, кричали и хлопали руками. Губин радостно обнажал зубы и в смехе рвал слова:
— Ни-ни-хе-хе-хе… не-не-встане-е-о-хо-охо!..
Игравший на гармонике парень весело сиял через плечи зубами. Никон видел открывающиеся, закрывающиеся рты и блесткие пятна вместо глаз. Он уже понимал, что пьян, хотел улыбаться и не мог. Хмель обвертывал мысли, мутил голоса и визг гармоники. И все же он вспомнил: Герасим и соседи не раз похвалялись исподтишка напоить его. Он вспыхнул, поднял руку и опустил ее на стол:
— Ша!
Рука упала резко, как чужал. Подпрыгнули чашки, туес хлюпнулся на бок, и на скатерти, как на снегу, стало разрастаться коричневое озеро. Герасим сбоку обнял Никона и, целуя его, сквозь смех закричал:
— Привел создатель! Вот ты пьяный какой!
Никона вновь обволокло пьяным удушьем. Он оттолкнул Герасима и потянулся к Насте:
— Насть! — Что сделали?! Напивши я… Насть!
Карп схватил его за локоть, заговорил о стыдном и потянул из-за стола:
— Баба не уйдет! Ты попляши-от, попляши! Ходи, ну, гармонь…
Гармонь захлебнулась, с губ Карпа на лоб Никона упал клок слюны и будто ожег его. Он широко раскрыл рот:
— Чего плюешься?! — вскочил и ударил Карпа по лицу. — Я смиренный, так вы так?! Спаивать!.. и зять!..
Карп отшатнулся и окрасил руки капающей из носа кровью. Никон рванулся к нему. Губин и Герасим перехватили его, но он схватил скамью и, красный, страшный, начал размахивать ею и, как на охоте, кричать:
— Аля! Аля!
Все шарахнулись к двери, он погнался за ними, лбом угодил о печку и пришел в себя только в конце дня, под тулупом, на лавке.
На полу валялись осколки посуды, опрокинутые скамьи, пироги, шаньги. У двери лежал парень с полотенцем на лбу. «Это я его убил», — испугался Никон, спуская с лавки ноги. Шорох на полатях испугал его еще сильнее: «Ох, дети все видели, срамота!».
Он растерянно напялил попавшийся под руку треух и открыл дверь.
На черной половине гудели голоса. Он прошел в сарай и остановился. «А куда мне?» Скрип двери толкнул его к сену, на скат, на огород, в сугробы, и он побежал к станку. Поясок всполз кверху, холод лизал и коробил потную рубаху.
Выбежав на дорогу, Никон заколебался, — ведь на станке придется рассказывать, как он убил, — и повернул в сторону села.
Ветер подгонял его в бок. Из-за елей с озера в глаза плеснулась залитая светом ширь. На ней пятнами синели тени сугробов и золотился в вечернем солнце ивовый куст.
Вдоль дороги монашенками качались наклоненные вешки, а за ними самоцветным дымком извивалась поземка.
«Метет», — подумал Никон и свернул на просеку.
Ноги сползали о вылощенных полозьями лент дороги. Из-под треуха, из валенок уходило тепло. Никон загибал, тискал подмышки руки, размахивал ими, обессилев, скрипнул зубами и ринулся к речке, на. мельницу.
Все быстро куталось в дымок и смутнело. На мостике Никон оскользнулся, перебежал его и стукнул в дверь мельницы. Среди лопастей пискнул отзвук-и все. Хмель уже вымерз из головы. Никон застучал в дверь ногами, коленом, крикнул и побежал на дорогу, под ветвеной — свод. В небе уже качались звезды, потом проглянула луна, на дороге заиграли пятна и полосы света. Впереди что-то треснуло и обрадовало Никона: навстречу, путая лунную паутину, кто-то двигался.
Никон открыл рот, чтобы назвать мельника по имени, но тут же обомлел, кинулся назад, вправо, влево, сошел с дороги и опустил руки: на него шел медведь, тот самый, самку и пестуна которого он убил.
Озноб скрутил Никону руки и притянул к голове кровь. Из валенок юркнуло последнее тепло, и ресницы опустились. Медведь приближался с расстановками и нюхал холод. «Учует мой дух, узнает», — содрогнулся Никон, ловя скрип снега под лапами. Сиплое дыхание придвинулось, зазвучало рядом и задуло в Никоне думы и набегавшую на язык молитву. Воздух показался ледяной водой, готовой закружиться, сломать его, Никона, смешать с лесом, с мерзлой землей и умчать во тьму.
Сердце тоскливо сжалось: «Ходит один, скушно ему».
Глаза под сомкнутыми веками заныли от желания собрать силы и, если медведь тронет, сопротивляться, душить его, засунуть ему в горло руку. Так, верилось, легче будет умирать.
И тут же показалось, что ничего этого нет, что ему мерещится, будто за его спиною звенит тишина, а на него дышит медведь. Ведь только во сне внук покойного Пимена может стоять перед медведем с закрытыми глазами.