Звёздная болезнь, или Зрелые годы мизантропа. Роман. Том II - Вячеслав Репин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может ли человек с такой внешностью писать рассказы и романы, спрашивала себя Мари. Парис уверял, что не только может, но и посвящает этому всё свое свободное время. Откуда оно у него, если он весь день проводит на кортах? В его молчаливом позерстве на площадке, подчас явном, подчас непроизвольном, в манере прятать кулаки в карманы шорт, которые сидели на нем не по моде в обтяжку, и даже привычка сутулиться, не будучи сутулым от природы, – во всех этих позах и повадках проступала ранимость, которая обычно несвойственна мужчинам его возраста. И это не могло не брать за живое.
На корты при новом клубе, открывшемся неподалеку от дома, Мари ходила уже около трех месяцев. В начале лета, когда истек первый цикл занятий и нужно было внести плату за следующий месяц, кроме чека, причитавшегося клубу, Мари вручила Парису личный презент.
Изящное издание «Дон Кихота» она преподносила ему в знак личной симпатии, с благодарностью за «долготерпение», проявляемое к «бестолковой» ученице. На свою «бестолковость» Мари сетовала уже не в первый раз, но на этот раз она внезапно порозовела.
Парис опустил глаза. И не замедлил истолковать происшедшее на свой лад.
Когда через четверть часа, переодевшись, Мари вышла с кортов и, пересекая газон, спустилась к проезжей части, перед автостоянкой она увидела «опель» Париса.
Сидя за рулем многократно перекрашенного рыдвана с усеченным задом, который пятнадцатью годами ранее сошел бы за вполне пижонский спортивный автомобиль, Парис, кого-то дожидаясь, в такт джазовой музыке, доносившейся из радиолы, покачивал свешенным через дверцу локтем.
– Вас подвезти? – предложил он, когда Мари поравнялась с машиной.
Мари остановилась, машинально обернулась к зданию клуба. И вдруг вспомнила, что забыла в раздевалке очки от солнца, да и всю свою сумку с деньгами и документами, которую зачем-то взяла сегодня с собой. Переведя взгляд на Париса, она вдруг поняла, что возвращаться в помещения клуба ей не хочется, даже если казалось очевидным, что завтра можно чего-нибудь недосчитаться в сумке.
Тренер продолжал сверлить ее полусерьезным, каким-то помутневшим взглядом. В следующий миг Мари что-то быстро произнесла, обогнула «опель» вокруг капота, распахнула дверцу и плюхнулась на сиденье рядом с Парисом.
– Что же вы не заводите? – спросила она после заминки.
– Я хотел сказать… Тут немного не убрано, не взыщите, – пробормотал тот.
Связь тянулась больше года. Здоровая, плотская привязанность, лишенная крайностей, иллюзий, прошлого и будущего, всей той возвышенной мишуры, которая чаще всего и мешает людям находить общий язык, когда речь идет о самых простых вещах. Но именно благодаря своему полному отмежеванию от реальной жизненной почвы и от житейской рутины, эта связь позволяла целиком воплощать себя в жизни каждого дня, позволяла нагонять упущенное… Такими Мари виделись отношения с Шарлем после того, как буря первоначальных сомнений в ней приутихла.
Было ли это очередным самообманом? Было ли в этом что-то столь непостижимо пошлое, как ей казалось первое время, рано или поздно грозившее обернуться опереточной развязкой? Являлась ли такая жизнь, замешенная на мелочном, унизительном обмане и как бы то ни было на неудовлетворенности, уделом всё того же подавляющего большинства людей, к которому она себя относила? Или эта участь поджидала лишь некоторых, менее везучих?.. Ответов на эти вопросы у Мари не было. А поскольку она не могла удовлетвориться двоякими половинчатыми выводами, которые рано или поздно заставили бы вновь истязать себя поисками каких-то решений, опять что-то перекраивать в себе, опять чувствовать себя жертвой очередных заблуждений, она пыталась убедить себя, что попытки найти какое-то радикальное внутреннее решение – это пустая трата времени. Ни прихотью своей, ни даже усилиями воли человек вообще, как ей казалось, не способен разрешать подобные дилеммы…
За год изменилось очень многое. С утратой прежних иллюзий собственная жизнь стала казаться более заурядной, немного стандартной и как бы не такой чистоплотной, как прежде. Но в то же время в ней стало меньше безысходности и однообразия. А временами у Мари даже появлялась уверенность – не менее настойчивая, чем другая, подстегивавшая ее недавно к смирению с неизбежностью смены жизненных вех, смены всего… – что к пониманию этой простой правды жизни не может не прийти любой здравомыслящий человек. Вопрос в том, в какой момент и почему это происходит? Ведь даже слепой от рождения не может не видеть, что, несмотря на кошмарный поток перемен и встрясок, происходящих в окружающем мире, жизнь отдельно взятого человека по большому счету остается неизменной. Всё это как бы задано здесь изначально. И тем не менее Мари нет-нет да преследовало чувство, что она стоит на пороге чего-то нового и что это новое не сводится конечно же к отношениям с Шарли. В этом смысле Шарли воплощал для нее не перемены, а предчувствие перемен.
С коробившими Мари привычками Шарли расставался с легкостью, он словно сбрасывал с себя ненужные обноски. Он больше не подражал на кортах известному немецкому теннисисту, больше не старался имитировать его прославленные на весь мир повадки – не сходившее с лица выражение ленивого раздражения, манера обивать ракеткой кроссовки или еще привычка раскачиваться перед приемом подачи в присогнутых коленях, прикусив правую щеку. Шарли больше не норовил прокатиться на своем «опеле» перед воротами ее дома и больше не носил ярких носков. Но в ответ на притеснения своей свободы Шарли умудрялся тут же восполнять утраченные привычки новыми и не менее обезоруживающими. Чего стоило одно его пристрастие к шейным платкам, которыми он стал вдруг щеголять, заправляя их под ворот рубашки. Мари не удавалось ему внушить, что такими галантерейными аксессуарами пользуются разве что престарелые комики или провинциальные нотариусы. В конце концов, Мари не смогла добиться от Шарля понимания главного, того, что сама она знала, как ей казалось, с пеленок: хороший вкус зиждется на чувстве меры. Отсутствие чувства меры особенно подводило Шарля в его отношении к тем сторонам ее жизни, доступ к которым был для него закрыт на семь замков. Это выражалось в его нездоровом, день ото дня обострявшемся интересе к ее мужу, в непрекращающихся расспросах о ее домашней жизни, о детях. В сложный хаос чувств Мари повергала и неудержимая потребность Шарля «проверять на деле» обуревающие его сексуальные фантазии. Злоупотребляя вседозволенностью отношений, в своем экспериментаторстве Шарль не доходил разве что до кандалов и избиений, что не мешало ему тут же признаваться в своем очередном разочаровании. «Простота – закон природы, и от нее никуда не денешься.., – делился он своими впечатлениями. – Беда в том, что мы часто путаем простоту с однообразием. Это как в стилистике: самое простое – всегда самое долговечное…»
Чистый сердцем вечный недоучка, Парис принимал ее за благовоспитанную гусыню, готовую в любую минуту растаять в мужских объятиях как мороженое, привыкшую растворяться в служении возвышенным чувствам, простым, но утонченным удовольствиям. Развеивать заблуждения на свой счет Мари не хотелось. А иногда ей казалось, что так это и есть в действительности.
Кем Шарли Парис был в душе, неудачливым литератором или доморощенным спортсменом, – это не имело для нее большого значения. Даже если ей и приходилось с некоторой тоской в душе констатировать, что несоответствие между устремлениями в человеке и его истинными дарованиями, проще говоря, расхождение между желаемым и действительным, оказывается куда более неискоренимой чертой людской природы, чем принято считать. На первых порах Мари могла лишь догадываться, какому виду сочинительства Парис предавался, уединяясь у себя в мансарде, которую он снимал под крышей старинного, не очень опрятного здания в старом городе, неподалеку от фонтана «Трех дельфинов».
Показывать свои рукописи Шарль отказывался, заверял ее, что предпочитает щадить ее, не хочет разочаровывать. Мари же казалось, что разочарований боится он сам, что он просто не доверяет ее оценкам. Только со временем, да и то лишь в минуты пресыщения плотскими утехами, когда Мари удавалось ненадолго окрылить Шарли томными уговорами, он вдруг сдавался, расщедривался и зачитывал вслух одну или две короткие новеллы. Читал он завывающим голосом, задыхаясь и едва не всхлипывая от волнения в тех местах своего текста, где речь шла о чем-нибудь вполне забавном или даже банальном.
Новеллы были написаны одинаково кратким, велеречивым слогом. Сами по себе искренние и даже сентиментальные, тексты Шарли имели, казалось бы, более непосредственное отношение не к литературе, а к чему-то театральному, сценическому, но в каком-то упраздненном сегодня понимании этих понятий. Больше всего Мари поражала неточность психологических оценок, совершенно неестественное для пишущего человека непонимание людей и, опять же, заблуждение насчет себя самого. Эта черта казалась Мари вообще одним из самых загадочных и распространенных людских изъянов. Ее поражало полное отсутствие в Шарли чувства юмора, его примитивная, а иногда даже грубоватая чувственность.