Не-места. Введение в антропологию гипермодерна - Марк Оже
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таково положение вещей с «сейчас». Что же происходит со «здесь»? Безусловно, европейское, западное «здесь» приобретает свой смысл по отношению к далекому «там» – некогда «колониальному», сегодня «развивающемуся», ставшему приоритетным объектом британской и французской антропологии. Однако противопоставление «здесь» и «там» (один из способов осуществлять великое разделение на «Европу» и «остальной мир», напоминающее деление футбольных команд в те времена, когда в Великобритании был великий футбол: «Англия против остального мира») может служить отправной точкой для противопоставления двух антропологий только при наличии предпосылки, верность которой нам ещё предстоит доказать: предпосылки о существовании двух отдельных друг от друга антропологий.
Утверждение, согласно которому этнологи стали чаще обращать взоры на Европу из-за сокращения исследовательских возможностей в дальних странах, по меньшей мере спорно. Во-первых, возможности работы в Африке, Америке и Азии по-прежнему вполне реальны. Во-вторых, причины, побуждающие антропологов проводить исследования в Европе, позитивны: речь ни в коем случае не идет об антропологических исследованиях «за неимением лучшего». И именно рассмотрение позитивных причин может помочь нам продуктивно рассмотреть оппозицию между «Европой» и «остальным миром» и связанные с этой оппозицией некоторые из наиболее модернистских определений европеистской этнологии.
Тема «этнологии ближнего» скрывает в себе двойной вопрос. Во-первых, это вопрос, может ли в своем нынешнем положении этнология Европы претендовать на тот же уровень точности, сложности и концептуализации, что и этнология дальних обществ. Ответ на этот вопрос в целом положительный, по крайней мере со стороны этнологов, занимающихся европейскими исследованиями с перспективой на будущее. Так, Мартин Сегален может с удовлетворением заметить (в упомянутом выше сборнике), что два специалиста по системам родства, работавшие в одном и том же европейском регионе, способны вести дискуссию так же оживленно, как и два специалиста по одной и той же африканской народности; одновременно Энтони Коэн отмечает, что работы Робина Фокса по антропологии родства на острове Тори или исследования Мэрилин Стретерн в Элмдоне, с одной стороны, свидетельствуют о центральной роли отношений родства и о многообразии стратегий, связанных с такого рода отношениями, в «наших» обществах, а с другой – о множественности культур, сосуществующих в такой стране, как современная Великобритания[4].
Вопрос, поставленный таким образом, однако, рискует сбить нас с толку. Он может означать либо неспособность европейских обществ к символизации, либо неготовность этнологов-европеистов к ее анализу.
Второй вопрос заключается совсем в другом. Факты, общественные институты, способы объединений (в сферах работы, досуга, проживания), способы перемещения, специфичные для современного мира, – подлежат ли они рассмотрению с антропологических позиций?
Во-первых, отметим, что этот вопрос касается не только – и даже не в первую очередь – Европы. Всякий, кто имел дело с Африкой, например, хорошо себе представляет, что любой глобальный антропологический подход должен учитывать огромное количество взаимосвязанных элементов, вызванных к жизни непосредственной действительностью и не всегда поддающихся делению на «традиционные» и «модерные». Но хорошо известно и то, что институциональные формы, составляющие сегодня основу для понимания общественной жизни (работа по найму, предприятие, большой спорт, средства массовой информации) играют все более важную роль во всех уголках мира.
Во-вторых, отметим, что второй вопрос полностью замещает первый: объектом нашего рассмотрения является уже не Европа, а современность как таковая, причем в самых агрессивных, тревожащих и актуальных аспектах.
Здесь самое важное – не спутать вопрос о методе с вопросом о предмете. Часто можно слышать (Леви-Стросс не раз говорил об этом), что современный мир поддается этнологическому наблюдению в той степени, в которой в нем возможно вычленить единицы наблюдения, подходящие для наших методов исследования. Так, мы знаем, какое важное значение Жерар Альтаб (в свое время, возможно, не догадывавшийся о том, какое влияние окажут его исследования на дискурс наших[5] политиков) придавал лестничным клеткам и жизни лестниц в многоквартирных домах Сен-Дени или окраин Нанта.
Любой, кто занимался полевой работой, знает, что этнологическое исследование имеет свои ограничения (одновременно являющиеся достоинствами), и что этнолог вынужден хотя бы приблизительно очерчивать границы группы, с которой он сможет познакомиться и которая сможет его признать. Этот очевидный факт имеет, однако, множество аспектов. Метод и необходимость установления эффективного контакта с информантами – это один аспект; репрезентативность выбранной группы – совсем другой. Мы должны знать, что нам говорят те, с кем мы говорим и кого видим, о тех, с кем мы не говорим и кого не видим. Работа полевого этнолога с самого начала заключается в «межевании» социального, в тонком обращении с масштабами, в небольших сравнительных исследованиях. Этнолог мастерит некий универсум значений, при необходимости изучая промежуточные универсумы посредством краткосрочных исследований или обращаясь к пригодным для его целей документальным свидетельствам. Он пытается дать себе и другим четкое представление о тех, о ком он имеет право говорить, рассказывая о своих информантах. Нет оснований считать, что эта проблема репрезентативности, проблема реальности эмпирического объекта имеет разную природу в африканском королевстве и на предприятии, расположенном в парижском предместье.
Здесь можно сделать два замечания. Первое касается истории, второе – антропологии, и оба касаются стоящей перед каждым полевым этнологом задачи по определению «местоположения» эмпирического объекта исследования и оценке его качественной репрезентативности. Говоря о «качественной репрезентативности», мы имеем в виду не отбор статистически значимой выборки, а выяснение, насколько одно и то же явление имеет одинаковое значение для одного рода, для другого рода, для деревни, для разных деревень etc. В этой же перспективе находятся и проблемы определения таких понятий, как «племя» или «этническая группа». Задачи, стоящие перед этнологами, сближают их со специалистами по микроистории и одновременно удаляют друг от друга. Чтобы не ставить под сомнение первенство этнографов, уточним, что микроисторический анализ подводит историков к необходимости думать этнографически, чтобы оценить репрезентативность анализируемых ими частных явлений, таких как «жизнь мельника из Фриули в XV веке», например; но чтобы гарантировать такую репрезентативность, им приходится прибегать к понятиям «косвенных данных», «следов» или «исключительности примера», в то время как добросовестный полевой этнолог всегда имеет возможность выйти за исходно поставленные им рамки, чтобы проверить ценность своих первоначальных данных. Это преимущество работы с настоящим, однако, достаточно скромно по сравнению с главным козырем историков: последние знают, что происходит потом.
Второе замечание относится к объекту антропологии, но скорее к ее интеллектуальному объекту, или, если угодно, к способности этнолога к обобщениям. Вполне очевидна величина шага между скрупулезным наблюдением той или иной половины деревни или записью определенного количества мифов, бытующих в той или иной группе населения, и разработкой теории «элементарных структур родства» или «мифологий». Структурализм здесь не является единственным примером: все великие антропологические подходы стремились как минимум к разработке определенного числа общих гипотез. Эти гипотезы, конечно же, могут быть вдохновлены исследованием единичных явлений, но в дальнейшем они обязательно подкрепляются разработкой проблемных конфигураций, выходящих далеко за пределы исходного единичного явления; в качестве примера можно привести антропологию колдовства, матримониальных альянсов, власти или производственных отношений.
Не подвергая оценке валидность этих попыток обобщения, зафиксируем факт их существования как одной из основных составляющих этнологической литературы, с тем чтобы подчеркнуть – любой «веский аргумент», приводимый относительно природы неэкзотических обществ, всегда относится лишь к конкретному аспекту исследования, то есть к методу, а не к объекту: ни к эмпирическому объекту, ни тем более к интеллектуально сконструированному, теоретическому объекту, предполагающему не только обобщения, но и сравнения.
Вопрос метода не должен смешиваться с вопросом объекта, так как исчерпывающее описание, например, городского квартала или деревни никогда не было объектом антропологии. Исчерпывающие монографии такого рода расценивались во время их создания как вклад в еще неполный инвентарь и чаще всего содержали, по меньшей мере в эмпирическом плане, более-менее подкрепленные полевыми исследованиями обобщения об этнической группе, взятой целиком. Первоочередной вопрос, возникающий при рассмотрении «ближней» современности, состоит не в том, можно ли (и если можно, то как) проводить исследования в многоквартирном доме, на предприятии или в курортном центре, – этот вопрос с той или иной долей успеха может быть решен. Важнее выяснить, существуют ли сегодня вопросы современной общественной жизни, возникающие в ходе антропологического исследования таким же образом, как вопросы родства, альянсов, дара и обмена и т. п., сперва привлекавшие к себе внимание антропологов, исследующих «далекое» в качестве эмпирически наблюдаемых явлений, а затем – в качестве объектов рефлексии (интеллектуальных объектов). В связи с этим при возникновении методологических сомнений (безусловно оправданных) следует вспоминать о том, что мы в дальнейшем будем называть «предварительным знанием об объекте».