Почти луна - Элис Сиболд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поставить ее оказалось несложно, но, едва коснувшись пола, она обвисла в моих руках. Я ничего не могла делать, не уронив ее, в результате чего мы обе оказались бы на полу. Приноровившись держать ее полный вес, я невольно вспомнила об отце, который год за годом нес это бремя, извинялся перед соседями, утирал ее обильные слезы; и о том, как это тело вновь и вновь принимало его, словно кадушка теста, покуда двое не сливались в одно.
И тогда мне тоже захотелось заплакать. Близится конец и нас самих, и домашних секретов. Мне сорок девять лет, а матери — восемьдесят восемь. Отец мертв почти всю жизнь моего младшего ребенка — скончался через несколько месяцев после того, как Саре исполнилось четыре. Ей никогда не узнать всей меры его кротости, никогда не играть в мастерской среди его трижды проклеенных деревяшек. Я подумала о мутантных лошадках-качалках, гниющих в сарае, и мои руки, на которых висела мать, опасно дрогнули. Как дом и моя жизнь изменились после его смерти!
Я потащила мать, которая, я чувствовала, пыталась мне помочь, вверх по лестнице, ведущей в ее ванную. Я сомневалась в собственном здравом уме. Не понимала, как мне пришло в голову, что подобный подвиг возможен. Она, должно быть, весит не меньше сотни фунтов, а я, несмотря на регулярные занятия фитнесом, обязательные для женщины средних лет, никогда не поднимала больше шестидесяти. Ничего не вышло. Я рухнула на ступеньки, а обгадившаяся и мокрая мать — на меня.
Задыхаясь на покрытых ковром ступеньках, я все же не сдавалась. Я была полна решимости отмыть мать и переодеть в свежую одежду до того, как вызову «скорую». Пока мы лежали там и ее вес становился привычен, словно то странное ощущение, когда тебя пригвождает к постели задремавший любовник, я обдумывала варианты. Можно отнести ее в ванную на спине и попытаться помыть из раковины. Еще есть кухня. Но к чему мне ее прислонить? Как держать и мыть одновременно, не говоря уж о грязной воде по всему полу и возможности поскользнуться и расколоть обеим черепа?
Мать начала похрапывать. Ее голова откинулась назад, так что мне были видны старые пятнистые лицо и шея. Я смотрела на ее скулы, заостренные, как обычно, болезненно выпирающие из мертвенно-бледной плоти.
«Кто полюбит меня?» — подумала я, но отогнала возникший вопрос картинкой листьев березы в закатном солнце.
Я провела здесь весь день. Даже не позвонила, чтобы отменить занятие в Уэстморе. Воображение рисовало пустой помост в классе рисунка с натуры для начинающих, студентов за мольбертами, с ненужными угольными карандашами в руках, смотрящих туда, где меня нет. Я знала, что, если не пошевелюсь, мать может проспать часы и опустится ночь. Я представила, как моя подруга Натали ищет меня в залах корпуса искусств, тщетно расспрашивает студентов в классе. Натали позвонит мне домой — возможно, приедет, одна или с Хеймишем, своим сыном. Дверной звонок огласит пустой дом, и Натали решит, будто что-то случилось со мной, или с Сарой, или с Эмили.
Просунув руки под мышки матери, я чуть оторвала ее плечи от покрытых ковром ступенек. Сперва одно, потом другое, как будто двигаешь куклу в человеческий рост. Но так просто здесь не получится. Мне придется справиться без помощи дочерей. Я должна все проделать сама. Я вывернулась из-под матери, и она застонала, как проколотая надувная подушка. Села рядом с ее телом на лестнице. Я знала, что дом обладает мощью и тяжестью, способными меня сокрушить. Надо выбираться отсюда. И внезапно я вспомнила о ванне между лошадок-качалок в сарае.
Оставив мать дремать, я понеслась вверх по лестнице, метнулась в ее захламленную спальню за одеялами, в розовую уборную за полотенцами. Изучила себя в зеркале над раковиной. Глаза казались еще меньше и синее, чем обычно, словно напряженность происходящего повлияла на цвет и его восприятие. Уже много лет я подстригала волосы так коротко, что через них почти просвечивала кожа.
Когда я вошла в дом матери, она глянула и заявила: «Только не говори мне, что у тебя тоже рак. Нынче у всех рак».
Я объяснила, что с такой стрижкой проще жить, проще заниматься спортом, копаться в саду, работать. Меня тревожила неопределенность: если бы у меня и впрямь был рак, она бы расстроилась или всего лишь вступила в соперничество? Ее интонация указывала на второе, но в это трудно поверить, ведь она моя мать.
Стоя наверху лестницы с одеялами и полотенцами, я отгоняла мысль о том, что она никогда больше не увидит этих комнат и что теперь они станут для меня пустыми раковинами, заваленными барахлом. Тишина в верхнем холле привлекла мое внимание, и я уставилась на висящие там картины — картины, которых скоро не станет. На их местах появятся темные квадраты, потому что солнце годами не касалось этих стен, а эхо будет отражаться от лишенных занавесок окон с двойным переплетом и толстых стен из оштукатуренного кирпича. Я начала напевать. Всякую чепуху. Рекламу кошачьей еды и детские песенки, последнее — привычка, унаследованная от матери, способ избежать нервного срыва. Мною завладела потребность в шуме, но когда я начала спускаться по лестнице, то снова умолкла. Мать сползла и разлеглась на полу, на старом бордовом персидском ковре.
— Нет, мама, нет, — сказала я и тут же поняла, что проку еще меньше, чем если говорить с собакой.
Собака задирает голову. Собака заглядывает в глаза. Моя мать — мертвый мешок с костями, от которого несет дерьмом.
— Почему так? — спросила я.
Встала над ее телом с охапкой одеял и полотенец и заплакала. Я молилась, чтобы никто не постучал в дверь, чтобы миссис Касл не решила проверить, как у нас дела, хотя Мэнни — парень на все руки — мог бы мне сейчас помочь.
Я положила полотенца на нижнюю ступеньку, взяла красное с черным дедушкино одеяло «Гудзон-Бей»[2] и расстелила рядом на полу. Оно дотянулось до столовой. Сверху, чтобы не поцарапать шерсть, мексиканское белое свадебное одеяло. Я не размышляла здраво, просто заворачивала рыбу или делала фаршированные блинчики.
«Великанское буррито с мамочкой», — пронеслось в голове.
Я наклонилась, глубоко дыша и стараясь правильно держать позвоночник — спасибо Стелле из «Уорлд джим»,[3] — и просунула руки под мышки матери.
Ее глаза распахнулись.
— Что это ты делаешь?
Я моргнула. Наши лица были обращены друг к другу, и я испугалась, что она может высосать мне глаза. Остальное тело, точно хвост ящерицы или кончик плоской лапши, проскользнет вслед, и поминай как звали. Но не ослабила хватки. Она когда-нибудь обессилит?
— Дэниел! — завопила она. — Дэниел!
— Отца здесь нет, мама, — сказала я.
Она взглянула на меня, лицо ее омрачилось и вспыхнуло вновь, точно спичка в ночи.
— Мне нужна миска, — заявила она. — Немедленно!
Находиться так близко. Держаться за нее и видеть, как ее мозг подобным образом обнажает свое взболтанное содержимое, — а иначе я бы не справилась. Пока она молола чушь — об Эмили, «милой крошке» (Эмили только что исполнилось тридцать, и у нее есть свои дети); о кудцу,[4] который нужно скосить у домика ее отца (домик стоял у подножия Грейт-Смоки-Маунтинс и остался в далеком прошлом); и о воровстве, потворстве, недостойных доверия соседях, — я завернула ее тело в одеяло, соорудив сверток, из которого торчала говорящая голова. Затем бросила полотенца ей на грудь и замедлила дыхание, считая до десяти, прежде чем заговорить.
— Мы едем кататься на санках, — сообщила я матери.
Скомкала в кулаках два свободных конца одеяла, немного оторвав ее тело от пола, и протащила ее по ковру столовой, через гостиную и боковую дверь.
— Ту! Ту! — кричала она. — Ту! Ту!
А затем умолкла и уставилась на улицу, точно ребенок на мерцающие рождественские огни.
Мне хотелось спросить ее: «Когда ты в последний раз выходила во двор? Когда в последний раз нюхала цветок, или подстригала куст, или просто сидела в заржавленном белом шезлонге?»
Подступала невыносимая горечь. Наверное, из-за того, что я вышла на улицу, на свежий воздух, прочь от резкой вони, от запертого дома, пропахшего нафталином. Мать лежала в своем коконе из одеял на маленьком приподнятом боковом крыльце, которое, к счастью, было укрыто от соседей заросшей лозой решеткой.
Спустившись по трем ступенькам на шлакоблочную дорожку, я зашла за крыльцо, на котором в детстве любила сидеть, болтая ногами, и где сейчас лежит мать, как доставленная полка. Мне было жарко, я вся взмокла, но косые лучи солнца на спине предупреждали, что не пройдет и часа, как оно скользнет за дома и оставит нас мерзнуть в последнюю долгую ночь, которую мы проведем вместе.
Я вновь коснулась ее драгоценной косы. Несколько лет назад мамины волосы перестали походить на проволоку и стали мягкими. Они всегда венчали ее дивной короной. Подрастая, я завидовала ее скоротечной карьере манекенщицы, демонстрирующей нижнее белье, которую она сделала до встречи с моим отцом. Несмотря ни на что, она была самой красивой мамочкой в округе, и наблюдение за ней научило меня всему, что я знала о телесной красоте. Горькой правдой — моим открытием — стало то, что дочери не пекутся в жестяных формочках из генов лишь своих матерей. Случайности родословной притупят нос, скосят лоб, и изящные черты красавицы превратятся в простецкую физиономию.