Петербургский изгнанник. Книга вторая - Александр Шмаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не привык к такому тону, — сказал Радищев.
— Обучу, — отозвался Дробышевский и снова, вперив свои мутные глаза в Радищева, заревел:
— Словоблудничал!
Дробышевский опять икнул.
— Аверка!
Подканцелярист уже стоял перед ним.
— Из тебя толк будет! — беря у него ковш одной рукой, а другой потрепав космы парня, сказал исправник, — пронырливый, дьявол, кто тебя такого родил?
— Мамка…
— Знаю, не корова же…
Дробышевский раскатисто засмеялся и, выпив квас, прокричал:
— Вольнодумничал! Выморю эту блажь из тебя…
— Не по плечу груз берёте, не надорвитесь…
— Непотребно ведёшь себя, супротивно рассуждаешь…
— Смею и супротивно делать…
Радищев резко повернулся и вышел из земской канцелярии.
— Запеку в Усть-кутские солеварни!.. — взревел Дробышевский, когда захлопнулась дверь. Он не ожидал такого оборота.
Взбешённый земский исправник осушил ещё один ковш квасу.
— Каков, а?!
— Гордый человек, — сказал Кирилла Хомутов.
— Смутьян!
— Кремень — душа, Николай Андреич…
— Тебе откуда знать?
— У меня глаз приметлив.
— Но-о?
Дробышевский взъерошил волосы, наклонил голову к канцеляристу и, сразу обмякнув, прошептал:
— Извет настрочит?
— Кто его знает, — хитро прищурив глаза, ответил Хомутов, — человек он бывалый, в столичных чиновниках ходил… Зарука у него может быть в Петербурге-то… Приглядеться поперву надо…
— Поучаешь? — откинув голову вскричал Дробышевский. — А где ты ране-то был?
Кирилла Хомутов раскинул руки и покорно склонился.
— Наше дело бумагу марать…
— У-ух! Хитрая башка!
Исправник присел на лавку, обдумывая, как поступить дальше. Решение пришло самое лёгкое — возвратиться в Киренск.
— Аверка! — закричал он, — пущай готовят лошадей мне, — и, подняв свои мутные глаза на Хомутова, продолжал:
— Ладь с ним, дьяволом-смутьяном, сам. Но знай, Кирька!..
Земский исправник вытянул указательный палец и выразительным жестом дал понять, что канцеляристу надлежит уладить всё, иначе он с него шкуру сдерёт.
— Ябед в округе не потерплю…
— Не сумлевайтесь, ваше благородие…
В ночь земский исправник Дробышевский оставил Илимск и ускакал в Киренск.
…Радищев, не спеша, возвращался домой. После разговора с земским исправником он всё ещё не мог притти в себя и негодовал. Оскорблённый грубостью Дробышевского, Александр Николаевич заново обдумывал разговор с ним.
Мог ли он, государственный преступник, прибывший к месту своего назначения, ожидать иного приёма у здешнего начальства! После внешне-сдержанных, но внутренне-грубых и оскорбительных допросов, учинённых над ним Шешковским в Петропавловской крепости в первые дни ареста, разговор с земским исправником не должен был удивлять его. Невежество и самодурство за редким исключением было уделом всей царской администрации, начиная от столицы и кончая захолустьем, каким был Илимск.
Земский исправник Дробышевский не представлял исключения. Стоило ли ему сейчас думать об этом разговоре, как о чём-то из ряда вон выходящем в его изгнаннической жизни?
«Это не может тебя оскорбить», — говорил ему внутренний голос борца, осмелившегося первым пойти наперекор представлениям, сложившимся веками и освящённым церковью, показать презрение царям, беспощадно осудить их дела.
Нет, ему не пристало оскорбляться словами земского исправника — представителя царской власти, которой бросил он дерзкий вызов, обличил её в невежестве, грубости и разврате.
Радищев остро почувствовал, как хороша жизнь борца. И всё: январская ночь, заснеженная илимская улочка, громада темневших гор и вызвездевшее синее-синее небо над ним, всё это показалось ему сейчас прекрасными.
Он невольно свернул в переулок, ведущий к реке. Сюда ездили по воду к проруби. На самом берегу Илима примостилась ветхая кузница. Александр Николаевич смёл рукой снег с чурки, лежащей у стены, и присел.
Луны ещё не было, но небосвод над самой кромкой лесной шапки окрасился в бледнооранжевый цвет, и над дремотной тайгой и горами разлился светловатый туман.
В природе царил могучий, всё объявший покой, всё отдыхало. Было настолько тихо, что за рекой слышался редкий треск не то упавшей ветки, не то разодранной морозом коры на дереве.
Всё, что ещё полтора года назад казалось Радищеву страшным в этом «безысходном пребывании в Илимске», свершилось. Александр Николаевич видел теперь своими глазами острог, он находился в нём и будет жить здесь все назначенные ему годы ссылки.
И хотя первые дни пребывания в Илимске были омрачены трудностями и неудобствами, столь обычными в его жизни изгнанника, Радищев хорошо знал, что всё это утрясётся само собой. Он найдёт здесь и хороших людей, с которыми забываются житейские невзгоды и душевные потрясения, и вновь вернётся к своим важным, неоконченным в Санкт-Петербурге трудам. И чем скорее он это сделает, тем лучше будет для него.
Успокоение и удовлетворение Александр Николаевич видел единственно в упорном труде, в завершении начатой им борьбы со злом и произволом в обществе, с унижением человеческого достоинства и прав миллионов угнетённых россиян ничтожной кучкой помещиков, дворян, царедворцев с самодержцем на престоле.
Его приговорили к смертной казни за книгу, изгнали в Сибирь, надеясь, что тут заглохнет навсегда в нём борец-революционер. Нет! Слишком рано, преждевременно хотели нравственно умертвить его и предать погребению дело, за которое он боролся!
Он будет жить во имя святой борьбы за свободу и освобождение народа, он сделает всё, что в его возможностях! Для этого у него хватит энергии и душевных сил…
Луна спешила выбраться из-за гор, и вскоре её огромный шар повис над тайгой, а потом стал подниматься всё выше и выше в голубоватое, чистое небо, обретая свой холодновато-зеленоватый цвет.
Всё вокруг стало видно отчётливее и яснее: петляющая река, горы, разрезанные распадками, сочная тень на снегу от изгородей и заборов, изумрудное сверкание льда, парок, поднимающийся над незамёрзшей прорубью.
Александру Николаевичу показалось, что он слишком долго задержался возле кузницы, наедине с природой, окончательно успокоившей его. Он вспомнил об Елизавете Васильевне, детях, слугах, разделивших с ним сибирское изгнание, и подумал, что они нетерпеливо ожидают его возвращения.
Радищев вышел из переулка. От ворот одного дома пятилась девушка в шубейке, повязанная светлым платком, к чему-то чёрному, лежащему на дороге. В тот момент, когда она уже приближалась к этому предмету, из-за угла амбара выскочил парень, схватил чёрный предмет, лежащий на дороге, и побежал вдоль улицы. Враз завизжало несколько голосов, и стоявшие в тени забора девушки с криком бросились за парнем.
— Терёша, квашню отдай, тётка Анисья ругаться будет…
Александр Николаевич понял, что девушки гадали, и та из них, которая пятясь наткнулась бы на квашню, должна была выйти замуж. Шагая вдоль улицы, он приметил ещё небольшую кучку девушек. Они подбегали к дому и, постучав в окно, спрашивали: «Как звать жениха?» Услыхав глухой ответ, они звонко смеялись и устремлялись к другому дому.
Это живо напомнило Радищеву крещенские гаданья в Аблязове. О них ему любила рассказывать нянюшка Прасковья Клементьевна. Разве можно было забыть прелесть её задушевных сказов о русских богатырях, тихие, грустные напевы народных песен! И с тех далёких детских лет запала в его душу горячая любовь к народу, словно завещанная навсегда Александру Николаевичу в сказках, песнях, загадках, пословицах, услышанных им от нянюшки Прасковьи Клементьевны.
Радищев возвращался в неприветливый и неуютный воеводский дом, размышляя о том, какое красивое будущее откроет свобода, завоёванная народом — настоящим хозяином всего прекрасного на земле.
2За окнами стояла морозная ночь. В кабинете иркутского губернатора Пиля растекалось ровное тепло от жарко натопленной изразцовой печи. Иван Алферьевич сидел в удобном кресле; всё располагало его к неге и мечтаниям.
В кабинете было уютно от роскошных стенных украшений — лепных позолоченных узоров, от богатых штофных занавесей, ковров, от мебели из красного и палисандрового дерева, большого зеркала, стоящего в простенке, картин в массивных бронзовых рамах, от мерно тикающих часов, стоящих в углу. Вся обстановка губернаторского кабинета была выписана из Вены.
Губернатор Пиль только что закончил разговор с надворным советником профессором Эриком Лаксманом, в последних числах декабря вернувшимся из Санкт-Петербурга. Учёный был ласково принят Екатериной II. «Чорт его знает, везёт же человеку, — вслух размышлял губернатор, — сама государыня-матушка удостаивает его вниманием, а тут хоть лоб расшиби, не дождёшься такой милости, не выберешься из глуши в столицу».