Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это сознание было ужасно, и надо было или немедленно потушить его, или начать жить сызнова, совсем по-другому. И в то время, как Панкратову удалось уговорить, заговорить себя и он, внеся некоторые смягчающие поправки в ту ложь, которою он всю жизнь жил, продолжал неизвестно зачем добровольно комиссарить, царь не только не делал никаких усилий потушить новый, робко в нем зажегшийся свет, но наоборот, бессознательно все шире и шире раскрывал ему свою вымотанную, задавленную, охолощенную душу… Даже тогда, когда эта новая жизнь оборачивалась к нему своей темной, часто безобразной стороной, она не так претила ему, как претила вся старая жизнь: как-то обнаружилось, что, казалось, преданные ему слуги крадут провизию и всякие вещи — да, конечно, безобразие, но все же эти воры были ему как-то ближе и приятнее тех искусственных, залитых золотом кукол, которые, склонившись, смотрели на него хитро-жадно-преданными глазами и вымаливали у него всяких подачек; да, отвратительно, что эти слуги раз перепились и на четвереньках ползали по большому коридору губернаторского дома, но это было не так противно, как доклад какого-нибудь дипломата или министра, весь сотканный из лжи, доклад, непонятный ему, доклад, в котором он смутно чувствовал лишь новую, но столь же, как и все старые, неудачную попытку разрешить неразрешимые загадки жизни стад человеческих… С солдатами, с пьяными лакеями, с индюками, курами, утками ему было проще, легче, приятнее, ибо он сам был простой, несложный, недалекий…
И вдруг там, за сумрачными зимними далями, на западе, в Петрограде раздался новый, страшный раскат революции: пришли большевики. Одним махом слетело Временное правительство, и диктатор Александр Федорович, бросив на произвол судьбы защищавших его с оружием в руках девушек и юнкеров, то есть отдав их на растерзание толпы разъяренных матросов, сняв желтые сапоги со шпорами, с заранее заготовленным паспортом и деньгами скрылся неизвестно куда. Комиссар Временного правительства Панкратов был новою властью сейчас же смещен, и так как пытался он противиться буре, кроваво завывшей над смятенными просторами России, то и был он слепо и яростно растерзан солдатами, зараженными его же собственным ядом непонимания настоящей жизни и бунтарства против призраков…
Пришли большевики и в Тобольск — подозрительные, нетерпеливые и озлобленные выше всякой меры. Было слышно, что и в тихом Тобольске уже пролилась кровь. Комиссары и караулы стали грубее. Начались всякие стеснения и лишения. И отец Алексей Васильев, так мужественно во время слабого Временного правительства провозгласивший за литургией благочестивейшего, самодержавнейшего, великого государя всея России, теперь повел иную политику: когда о его поступке стало известно России, со всех сторон от явных и тайных монархистов к нему потекли пожертвования в пользу ссыльной царской семьи и поехали разные агенты секретных монархических организаций, думавших о спасении царя, — теперь отец Алексей по случаю дороговизны пожертвования клал в свой карман, а агентов передавал чрезвычайке… И так как по этим агентам большевики убеждались наглядно, что далеко не вся Россия с ними, то притеснения царской семьи усилились. А так как в это время из Сибири наседал Колчак, то и было новою властью решено царя с семьей увезти подальше, чтобы как случайно белые не освободили его…
В середине апреля по страшной сибирской распутице Николай II, Александра Федоровна и Мария с князем В. Долгоруким, доктором Боткиным и тремя слугами были отправлены на лошадях чрез Тюмень в Екатеринбург. Остальные три девушки остались пока в Тобольске при больном Алексее. Раз путешественникам пришлось заночевать как раз в селе Покровском, на родине Григория. Старики крестьяне нанесли им всякого сибирского угощения, белых булок с изюмом и с вареньем, орехов кедровых, пирогов с рыбой, а бабы, жалостливо подперев щеку рукой, издали со слезами смотрели на них, но близко подходить не решались: опасались большевиков. И, проспав ночь на лавках в духоте жарко натопленной избы, наутро поехали они дальше, и кто-то указал пленникам дом Григория, глядевший своими окнами на широкую гладь реки. У ворот стояла, пригорюнившись, исхудавшая Прасковья Федоровна, девки и работники-рыбаки. Запуганные революционной печатью и всяким новым начальством, Распутины даже издали не осмелились поклониться своим былым покровителям…
В Екатеринбурге в особняке зажиточной купеческой семьи — туда приехал и Алеша с сестрами — режим стал много строже, чем в Тобольске. Сперва начальство удалило немногих верных придворных, которые последовали за царской семьей, а потом одного за другим и всех слуг, так что великие княжны должны были сами печь хлеб для семьи, стирать белье и прочее. Царь, записав это новое обстоятельство в свой дневник, со спокойной иронией отметил: «Недурно!» Но вся семья и в этой новой для нее нужде инстинктивно держалась за прежний строй жизни: по вечерам играли в безик, государь требовал строгой аккуратности в порядке дня и с неудовольствием отмечал в своей тетради всякое опоздание с обедом или чаем, говорили иногда по-английски, занимались рукоделием, а царица иногда на кусочке бересты, снятой с березового полена, славянской вязью выписывала какую-нибудь молитву, чтобы послать это как сувенир или Ане Вырубовой, или еще кому из близких, и все курила, и все курила, и все думала свои все одни и те же думы. К большим праздникам они по-прежнему дарили друг другу всякие мелочи — так, к Новому году Татьяна подарила матери тетрадь в черном клеенчатом переплете, вложенную в светло-лиловый полотняный чехол, на котором она вышила стилизованный цветок, а на первой странице тетради своим красивым почерком написала: То ту sweet Mama dear with best wishes for a happy new year. May God's bless be upon you and gard you for ever. From your loving girl Tatiana.[82] И в эту тетрадь Александра Шедоровна стала записывать по примеру мужа свой дневник, чрезвычайно похожий на дневник царя: все только мелкое, внешнее, а о жизни внутренней, о главном — ни слова…
Отцвела нежная северная весна, наступило лето, жаркое, пыльное и тяжелое. Узники были отрезаны от всего света, но глухие и страшные слухи о творившемся над Россией страшном суде истории, о тяжком мире с Германией, о все растущем голоде и кровопролитии и всяческой разрухе, о все шире и шире развивавшейся гражданской войне, кипевшей и на Дону, и на Кубани, и по Сибири, о кровавых восстаниях, как против красных, так и против белых, проникали и к ним, и все более и более хирела их очень теперь скромная мечта: отказаться от всего былого величия и уйти в жизнь рядовыми простыми людьми. Смущенными и встревоженными душами чувствовали они все, что какая-то темная, зловещая туча надвигается на них, и не спали по ночам, тревожились, плакали…
Была середина июля. Было нестерпимо душно. Несколько дней подряд все собиралась гроза, но не разрешалась, и предчувствие ее томило всех узников, а в особенности нервную царицу. Она была раздражена, мало ела, совсем не спала и все ходила взад и вперед по комнате и все думала, думала, думала свои прежние, непокорные думы, манившие ее назад, к богатству, почестям и чудовищной власти над людьми. Татьяна, сидя у окна, читала Библию.
— Почитай вслух, Таня… — сказала мать в тоске.
— Что именно?
— А что читаешь…
Татьяна начала читать вслух. Это была книга пророка Амоса, что-то совершенно непонятное, далекое, говорившее торжественным языком о людях и делах давно угасших. Царица делала усилия настроиться торжественно и набожно — ведь это же слово Божие, имеющее таинственную, чудодейственную силу независимо от смысла, — но усилия ее были бесплодны: было только скучно, душно, и томилась душа беспредметной, но глубокой тоской…
Стемнело. Царица, оставшись одна, присела к своему столику, достала тетрадь в черном клеенчатом переплете и записала: «Бэби слегка простужен. Татьяна читает Библию. Она читала мне книгу пророка Амоса. Каждое утро комендант приходит в нашу комнату. Он принес мне несколько яиц для Бэби. В 8 час. мы ужинали, и я играла в безик с Николаем».
И опять из темных глубин души поднялась невыносимая тоска. С отвращением она бросила перо и повела глазами по этой тупой мещанской обстановке. Где-то внизу глухо слышались голоса караульных солдат. Да ведь все это только сон, ужасный сон, вот сейчас она проснется, и весь этот кошмар исчезнет, и она снова очутится в милом, уютном — cosy[83] — Царском Селе, и все снова будет привычно хорошо. Ну, ну, надо сделать усилие и проснуться… Она делала — как во сне — усилия проснуться, но — страшный сон не проходил. Так значит, все это правда, все настоящее, но Боже мой, когда же все это случилось, когда, с чего это началось?!
И в отрывочных беспорядочных картинах необычайной яркости встали перед ней пролетевшие годы…