Призвание варяга (von Benckendorff) - Александр Башкуев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не пытаюсь никого оправдать, но такая чудовищная реакция стала следствием долгих лет последовательного "подавленья" поляков, когда целую нацию — мало того что разорили и выселили, но и запрещали молиться по-католически и говорить на родном языке…
В итоге же, — не только поляки зверствовали в Москве, вырезая всех "немцев", но и в сельской глубинке начались ответные зверства: "партизаны" вырезали "поляков". Здесь я должен сразу же расставить точки над "i". Я не случайно закавычил определение "партизаны.
Под грохот и ярость народной войны подняла голову всякая мразь, коя мародерствовала под шумок. "Поляки" стали самыми богатыми, да влиятельными из московских помещиков и кое-кто решил нажиться на этом.
Я еще был в Гжели, когда по России пошел ужасный слух о Кесьлевских. Это были магнаты, кои кредитовались у матушки чуть ли не на миллионы под Честное Слово! Когда началась Война, Кесьлевские не только не пошли на французскую сторону, но и — всячески поддержали Империю, бесплатно снабжая нас фуражом, да провизией. И вот их вырезали…
Наверно, не вышел бы большой шум, ежели б убийцы попрятались — все списали бы на издержки Войны. Но тут уж — многие видели, как из вырезанного поместья вывозили подводами белье, да посуду. Многие слышали, как их же соседи — помещики пили в трактирах, расплачиваясь "в серебряных ложках" с вензелями Кесьлевских и уговаривались выпотрошить кого-то еще… И у людей возникал законный вопрос, — да — поляки враги, но почему сии — "вроде наши" пьют среди бела дня, платят "кровавыми ложками" и… не пошли служить в армию?!
Да, шла Война, принявшая, увы, "межнациональный" характер. Да, стороны совершили много чего… Но простой народ нутром чует: озлобление битвы пред ним, иль — банальная уголовщина!
Как московский генерал-губернатор, я решил начать следствие. Я отдал простой и понятный приказ:
"Обыскать все соседние поместья с Кесьлевскими. Ежели там найдется не менее трех ценных предметов погибших, выстроить всех обитателей перед домом и пересчитать всех мужчин в возрасте от пятнадцати до пятидесяти лет. Ежели таковых не найдется — принести обитателям свои извинения. Ежели таковой будет только один — доставить его ко мне в Трибунал. Ежели их будет два привезти обоих, с семейством же поступить на усмотренье карателей. Ежели их три, или больше — поместье опечатывается и конфисковано в пользу Империи, обитатели же сего разбойничьего гнезда доставляются в Трибунал — без различия пола и возраста.
Хотите ли удивиться? Во всех домах, где не оказалось ворованного, не было и мужчин. Все ушли защищать Русь-Матушку. Ровно в пяти домах, где и обнаружилось все украденное — все мужчины оказались на месте! Все до единого!
Все до единого (а также их женщины) моим Трибуналом были приговорены и казнены вместе с прочими… палачами-поляками, разумеется. Увы, мародеры были чересчур в ужасе, чтоб осознать всю иронию, а поляки от души потешались над русскими.
Через много лет меня часто спрашивали, — за что я приказал казнить не только мужчин, но и женщин (за вычетом детей — не старше десяти лет)? Я ж отвечал:
— Дурная Кровь, господа… Ежели б я оставил Семя сие, — оно лет через сто задушило б Семя тех, кто ушел на Войну и, увы, — не вернулся. Мало вам в России рабов? Или вам Воров не достаточно?!
Иль желаете вы, чтоб лет через сто на Руси большинство в страшный час пряталось бы под юбками, да разбойничало по ночам?!
Кроме того… Увы, мне предстояло казнить тысячи братьев моих. Будучи весьма скрытной, сплоченной, но угнетаемой группой, "польские жиды" затаили на всех немалое зло.
Якобинцы, ведомые социальным чутьем, сразу выделили их из прочих групп низших сословий и всячески приближали. И "польские" сразу прославились мстительными доносчиками, а еще, — они лучше всех ведали, чем славны наши церкви и вели атеистов на вкусное. (Поляки, — сии истинные католики понятия не имели о богатствах русских церквей!)
Этого им простить не смогли. Русские — весьма религиозный народ. Другое дело, что их религиозность скрыта в отличие от "демонстративного" польского католичества. Но массовые расстрелы, пожары, насилия женщин не так всколыхнули русское население, как грабеж православных церквей!
Грабежи сии начались где-то после двух недель оккупации и именно с ними и связывают начало народного возмущения по Москве.
Никто не ждал такой ярости, — якобинцы привыкли к тому, что население восприняло их приход — как бы во сне. Мол, — кланялись мы одним, поклонимся и другим! Терпелив русский народ…
Зато когда безоружные люди с рогатиной да дубиною пошли на регулярные части, французы сразу же засобирались домой. С собой они забирали "поляков" из московской администрации, но несчастных "жидов" попросту выкидывали из своих бесконечных обозов.
Дело тут — не в "жидах"… Просто в любых армиях к Идейным относятся — так, а к Доносчикам — совершенно иначе. "Поляки" в массе своей Идейные враги Российской Империи, "польские" же — всегда получали за Донос плату. Отсюда и отношение.
Самые ненавистные из "польских" были растерзаны, иные томились в застенках, ждя своей участи. Город им вынес свой приговор, осталось лишь привесть его в исполнение.
Государь, зная о Вере моей, и отношении к моим людям, особо подчеркнул сей момент. Он писал:
"Ты требовал Законов и Прав Единых для всего общества — жиды твои жгли наши Церкви. Объяви же на всю Империю — что полагается за сожжение Церкви и мы сделаем все точно так же по отношению к синагогам. Ты сам сказал Законы Едины для всей Империи. Обнародуй же их — вся Империя ждет твой Праведный Суд!
Мало того, — Государь нарочно сообщил обо всем вождям "польских" Воронцовым в Одессу и вместе с приказом я получил гору писем от Воронцовых и одесситов с просьбами о помиловании.
Вот так вот…
С одной стороны стопка доносов с именами, местами и датами и якобинскою резолюцией, что "приговор приведен в исполнение", а с другой — слезное письмо старенькой одесситки о том, каким хорошим мальчиком был ее меньшой брат, пока не "уехал в Москву на заработки". И в конце — обещание всех египетских казней, коль "пойду я против своего же народа"! (Как потом выяснилось — писано чуть не под личную диктовку милейшего Кочубея известного борца за жидовское Счастье.)
За все отдельное Спасибо — нашему Императору.
Я судил по Совести и доказательным обвинениям. Суд мой был слеп и страшен. С той поры "польские" ненавидят меня, а я живу так: еврейство еврейством, иудаизм — иудаизмом, но есть вещи, кои ни один Судья не простит. Если он — Честен.
Въехал я в Москву — с тяжким чувством. Улицы чуть прибрали, но город был страшен. Загаженный, обугленный, аж — ком к горлу!
У ворот Кремля (где мне выделили квартиру) пред въездом на Красную площадь, не выдержал я. Вылез из кареты, хоть на моих плечах и висели Ефрем с Сашей Боткиным, подполз на костылях к иконе Иверской Божьей Матери, встал на колени в грязный, истоптанный снег и повинился во всем…
За то, что не так воевал… За то, что не доглядел… За то, что был ранен и не смог защитить Златоглавую в ее смертный час…
За все повинился. Плакал, не стесняясь, — никого и ничего. По сей день не стыжусь сиих слез. Надо видеть, что сделали нехристи…
Лишь когда я уже обессилел, Петер поднял меня, осторожно подхватил под руку и собрался нести к карете. Я говорю ему:
— Я слаб еще, но нельзя ж так! Люди узнают — насколько я слаб, а мне ж ведь еще их — Судить!" — утираю слезы, а все пространство вокруг — забито людьми. Многие плачут, а какие-то юродивые сидят прямо в снегу и крестят меня, крестят… А какая-то бабушка и говорит тихонько, только такая тишина, что все слышно:
— Господи, да что ж это делается? Такой молодой и — седой…" — а все смотрят на меня с такой жалостью и ужасом, что мне просто не по себе. А я не седой, — просто волос у меня очень светлый — балтийский, вот и кажется многим, что я седой. А я не седой. У меня седых волос-то немного. Каждый третий — не более…
Будь я седым, — меня б женщины не любили. Знаете, как я переживал, когда начал лысеть! А тут еще седина, а мне ведь и тридцати — нет!!! Каюсь, я так расстраивался, что даже одно время подкрашивал волосы, чтобы они выглядели хоть немного темней.
Только в 1814 году, когда я вновь увидался с Элен, она обняла меня и еле слышно сказала:
— Не красься ты так. Седым ты мне — в сто крат дороже", — я и перестал краситься. Теперь меня красят лишь мазилы на парадных портретах. Они знают, что я не люблю моей седины, вот и — стараются.
В общем, дал я себя увести обратно в карету, да еще успел приказать, чтоб за мной кровавый снег подобрали. Рана на бедре опять вскрылась и Кровь оставила полосу на площади…
А на другой день прикатил меня Петер на кресле в приемную, а там народу — яблоку негде упасть. И самый первый из них — по виду образованный дворянин, встает, обнажает голову и говорит: