Ангел на мосту (рассказы) (-) - Джон Чивер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одно воскресное утро он проснулся с таким невыносимо острым чувством любви к жене, что стал громко к ней взывать: "Виктория! Виктория!" Он оделся и пошел в церковь, а после второго завтрака отпустил прислугу и отправился гулять. Было нечеловечески жарко, и казалось, что зноем этим город как бы припаян к самой сердцевине времени, и запах, поднимающийся от раскаленных мостовых, казался древним, как мир. Из опущенного окна машины, проезжавшей вдоль набережной Ист-Ривер, Бетман услышал собственный голос, воспевающий арахисовое масло; и это пение, высвобождаясь из уличного гама, поднималось к нему, как вздох уныния.
Всюду, на всех подъездах к городу, было сильное движение, и при мысли о нескончаемом потоке машин на исходе воскресного дня Бетману представилось, что день этот весь строжайшим образом расписан в соответствии с неким сценарием, не допускающим разночтений. Сценарий этот охватывал все и всему определил свое место: и шумному движению, и золотистому свету, вливающемуся в параллельные потоки улиц, и дальнему рокоту грозы, звук которой был словно одинокий листок, отделившийся от общего звукового ствола, и этой невыносимой духовной зиме его одиночества. Тоска по жене, по его единственной возлюбленной, была всепоглощающей. Как только смерклось, он сел в машину и отправился на север, к ней.
Он заночевал в Олбани и попал в Сент-Фрэнсис уже поздно утром. Это был приятный курортный городок, не слишком оживленный, но и не мертвый. Бетман спросил у лодочника на пристани, как добраться до острова Темпл.
- Раз в неделю она сама приезжает сюда, - сказал лодочник. - Она приезжает за продуктами и лекарствами. Нет, сегодня она вряд ли приедет.
И лодочник показал рукой в сторону острова, погруженного в озеро, примерно на расстоянии мили от пристани. Бетман взял моторную лодку напрокат и поплыл к острову. Объехав его кругом, он нашел небольшую бухту, причалил и привязал лодку. Прямо над головой высился чудовищного вида старомодный коттедж, казалось бы, специально созданный для пожара. Он весь почернел от креозота и в довершение всего был украшен безобразнейшим средневековым орнаментом. Надо всем высилась круглая деревянная башня, окруженная деревянным парапетом, который можно было бы разнести двумя-тремя выстрелами из револьвера. Высокие ели обступали башню, погружая ее во мрак. Несмотря на ясное утро, в доме, должно быть, было темно, так как во многих окнах горел свет.
Бетман взошел на крыльцо и заглянул через застекленную дверь: длинный коридор упирался в лестницу, украшенную двумя деревянными колоннами. На одной колонне высилась несколько потускневшая бронзовая Венера. Она держала в поднятой руке канделябр с двумя электрическими свечками; они были зажжены, чтобы рассеять мрак от обступивших дом елей. Без излишней скромности она расставила ноги, но в этом было и что-то беспомощное тоже, и даже отчасти жалкое - как оно, впрочем, бывает с богиней любви. На другой колонне стоял Гермес - Гермес летящий. Он тоже держал зажженные свечи в руке. Устланная темно-зеленым ковром лестница вела к витражу. Несмотря на сумрак, цветные стекла поражали яркостью и пестротой. Бетман позвонил в звонок, и по лестнице, прихрамывая и не отрывая руки от перил, спустилась пожилая горничная. Подойдя вплотную к дверям, она посмотрела на Бетмана через стекло и отрицательно мотнула головой.
Он толкнул дверь, она беспрепятственно открылась.
- Я мистер Бетман, - сказал он тихим и вкрадчивым голосом, - и хочу видеть свою жену.
- Нельзя. Сейчас к ней нельзя. Она - с ним.
- Мне необходимо ее видеть.
- Нельзя. Пожалуйста, уйдите. Уходите отсюда.
В голосе прислуги были мольба и испуг.
В просветах между ветвями елей блестело озеро, покойное и гладкое, как стекло, но шум ветра, гулявшего в верхушках деревьев, напоминал прибой, и, если зажмуриться, можно было представить, что дом стоит на мысу и кругом него бушует море. Смерть, подумал или, быть может, только почувствовал Орвил, незаконно вторглась во владения любви. Нет, не мертвая зыбь житейщины, не случайное сцепление обстоятельств, а могучие волны давних, скрытых от взоров бурь подхватили его и понесли. Бетман открыл рот и запел:
Гуляешь ли - и ветер зной развеет,
Присядешь - рощица тебя лелеет,
Куда бы ты ни кинула свой взор...*
* "Летняя пастораль" английского поэта Александра Попа (1688 - 1744).
То ли из вежливости, то ли мелодия и слова генделевской пасторали в самом деле тронули сердце старой горничной, но только она слушала Бетмана, не перебивая.
Где-то наверху хлопнула дверь, и чьи-то шаги зашуршали по ковру. И тотчас Виктория, отделившись от яркого и аляповатого витража, стремительно сбежала с лестницы вниз, к нему, в его объятия. В жизни он не испытал ничего слаще этого поцелуя!
- Едем со мной! - сказал он.
- Не могу, мой милый! Милый мой, он умирает!
- Сколько раз тебе казалось, что он умирает?
- Ах, на этот раз он умирает в самом деле.
- Едем со мной.
- Не могу. Он умирает.
- Едем.
Он взял ее за руку, вывел из дверей, и они прошествовали по скользкому хвойному ковру к причалу. Они пересекли озеро в молчании, исполненные такого глубокого, торжественного чувства, что все - воздух, этот полдневный час и яркий солнечный свет - казалось как бы изваянным из мрамора. Бетман расплатился с лодочником, подсадил жену в машину и поехал с ней на юг, домой. Он ни разу не взглянул на нее, пока они не вырвались на магистральную дорогу, но тут он повернул голову, чтобы понежиться в лучах ее сияния. И оттого, что он так невыносимо любил ее всю - ее белые руки, русые волосы, улыбку, - он вдруг потерял голову. Машина начала вихляться из стороны в сторону, он сворачивал с одной дороги на другую и, наконец, попал под грузовик.
Она, разумеется, погибла. А он провел восемь месяцев в больнице. Когда ему разрешили вставать, он попробовал петь: оказалось, что голос его нисколько не утратил своего вкрадчивого обаяния. И Бетман по-прежнему воспевает политуру для мебели, средства для отбеливания белья и пылесосы. Он всегда поет о пустяках, о несущественном, и однако тысячи мужчин и женщин, послушные его голосу, валят толпой в магазины, словно он пел о главном - о любви вездесущей и страдании, словно это и было его песней.
III
Когда миссис Перанджер входит в клуб, у вас захватывает дыхание, как во время жеребьевки перед бейсбольным матчем. Вот она направляется в ресторан и, повстречавшись в дверях с миссис Биби, с которой когда-то заседала вместе в больничном комитете, одаривает ее мимолетной и рассеянной улыбкой. Зато отчаянно машущую ей рукой и громко окликающую ее по имени миссис Бингер она просто не замечает. Миссис Эванс она легонько целует в обе щеки, а о существовании бедной миссис Бадд, чьи званые обеды она изредка удостаивала своим присутствием, кажется, совершенно забыла. Забвению также преданы все эти Райты, Наггинзы, Фреймы, Логаны и Холстеды. Седовласая, одетая с безукоризненным вкусом, она так виртуозно владела могучим оружием неучтивости, что никому никогда не удавалось застигнуть ее врасплох, и чем больше люди дивились тому, как смеет она себя так держать, тем больше она вырастала в их глазах. В двадцатые годы она была знаменитой красавицей, и сам Пакстон писал ее портрет. Он изобразил ее во весь рост перед зеркалом; стена, служившая фоном, светилась, как у Вермера, да и само освещение было вермеровским - без видимого источника света. Кругом были расположены обычные атрибуты: китайская ваза, стул с позолотой и - в отраженной зеркалом дальней комнате - арфа на ковре. Волосы ее в те годы были огненного цвета. Впрочем, картина эта давала только статичное и весьма неполное представление о миссис Перанджер. С ее легкой руки в Ньюпорте стали танцевать матчиш, она играла со знаменитым Бобби Джоунсом в гольф, в эпоху сухого закона просиживала в барах до зари и однажды на вечеринке в Балтиморе играла в стрип-покер. И даже сейчас, хоть она и старуха, когда душистый ветерок доносит до ее ушей мелодию чарльстона, она мгновенно вскакивает с дивана и принимается отплясывать этот танец, энергично вскидывая ногами от бедра и выбрасывая их вперед попеременно, прищелкивая пальцами и напевая: "Чарльстон! Чарльстон!"
Мистера Перанджера и их единственного сына, Патрика, уже нет в живых. О своей единственной дочери, нимфоподобной Нериссе, она обычно говорит так: "Нерисса не может уделять мне много времени. Я не чувствую себя вправе требовать этого от нее. Вокруг Нериссы всегда клубится народ, и мне порою кажется, что она до сих пор и замуж-то не вышла оттого, что ей так некогда. На прошлой неделе она показывала своих собак в Сан-Франциско, а теперь собирается везти их на выставку в Рим. Нериссу все так любят. Прямо обожают. Ну, да ведь она невозможно как обаятельна!"
Итак, Нерисса. Вот она входит в гостиную своей матушки. Это сухопарая, изможденная старая дева, лет тридцати от роду. Она уже заметно поседела. Из-под юбки свисает подол комбинации. На туфлях - засохшая грязь. Бывают дети (и Нерисса явно принадлежит к их числу), у которых как будто одно-единственное назначение в жизни - служить наглядным доказательством того, что ни элегантность, ни блеск и шик того мира, в котором их родители царствуют с такой непринужденностью, не в силах исключить из него боль, неразбериху и растерянность. Вся неизящная проза жизни как бы ложится на плечи этих детей, и они безропотно и беззлобно несут это бремя. Воистину безгрешные творения, они и в мыслях не имеют оказать какое-либо противодействие воле старших, которые мечтают за них и строят планы, уготовляя им всевозможные жизненные триумфы. Кажется, что само провидение руководит этими созданиями, заставляя их неуклюже шлепаться на пол во время живых картин, в которых они принимают участие на балу дебютанток; при выходе из гондолы в Венеции оступаться и падать в канал возле дворца, где им предстояло присутствовать на званом обеде; ронять с тарелки еду; проливать вино на скатерть; разбивать вазы; попадать ногой в собачьи испражнения; принимать дворецкого за гостя и радушно трясти ему руку; судорожно кашлять во время концерта камерной музыки и с безошибочным вкусом выбирать себе совершенно невозможных друзей. При всем при том они благородны и чисты душой, как монахи францисканского ордена. Итак, входит Нерисса. Пока ее представляют гостям, она умудряется сшибить столик бедром, провести колею грязи по ковру и обронить в кресло горящую сигарету. Гости принимаются тушить пожар, и ясные воды мира, созданного миссис Перанджер, взбаламучены на славу. Поведение Нериссы нельзя приписать ни злой воле, ни даже неловкости. Она просто осуществляет свое призвание, свое святое призвание - еще раз напомнить миру о человеческой беспомощности и неуклюжести.