Обратный адрес - Анатолий Знаменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кума Дуська-то, она тоже вроде твоей машины может проперфорировать факты: на водку у него деньги есть, а на харчи ей почему-то не выделяет. Значит, в итоге: Федор Чегодаев — последняя сволочь. А ведь не так все, милая ты моя, не так!
Да. Перемножаешь, значит, Федькино число на Нюшкин нуль, и получается на практике Федькина круглая величина, вопреки всем вашим правилам! Непоправимый ко… ко-э-ффициент, вот оно как. И несмотря на это, собираешься ты опять улетать — куда, неизвестно, хотя душа у тебя разрывается на части. Да ведь не беда ехать, беда себя потерять, родство кровное. Живой человек-то бегает по земле, и две макушки у него от рождения. Вот, брат. В комнатном аквариуме — целый океан! Вот как задумано…
— Бр-р-родяга я-а-а! — затянул Федор знакомую песню Раджа Капура и вдруг разом смолк. На кладке остановился человек с двумя чемоданами, любопытно посмотрел в эту сторону. Тоже, значит, к развилке продвигается какой-то станичник в городском костюмчике ловить попутную машину, Тогда, конечно, в обиду может принять: чего, мол, орёшь в спину? А Федору наплевать, он не имел в виду…
С чего оно все это пошло?
Раньше, мать говорила, станичники уходили черев брод лишь в пору лихолетья, когда угрожала России беда. Неприятель какой наваливался, и была нужда в крепких лобастых кубанцах. Ну, шли они, конечно! И не то что шли, а на конном горячем галопе перемахивали вброд — только брызги жемчугами разлетались! Мчали под присягой куда нужно, не щадя головы стояли там, на дальних берегах, верой и правдой. Папахи надвинут поплотнее, привстанут в стременах… «Со-о-отня, слуш-шай мою команду! Пики к бою, шашки вон! Р-ру-би!…» Потом, кто жив остался — сразу домой. Домой — и никуда больше! Никаких пряников заграничных, никаких велосипедов, если за них душой надо расплачиваться. Только бы скорее в сладкую домашнюю каторгу: землю корчевать и распахивать, пшеницу-гарновку сеять, степную траву косить всей станицей, жеребцов ярых выезживать на отводе…
Трудная жизнь была, все говорят. Рубахи за лето на плечах расползались от пота… Однако скучная или не скучная жизнь была — вот вопрос. На какой машине это исчислишь?
Идёт человек с двумя чемоданами. До свиданья, города и хаты, нас дорога дальняя зовёт! Дорожка длинная, земля целинная… А на той пыльной дорожке гайка ржавая валяется, и на ней буквы, как проба золотая: «Твоё личное счастье». Валяется она где-то, в неизведанных краях, где телушка в полушку, да рупь перевоз. Попробуй-ка разыщи!
Кто это насчёт гайки так завернул? Старичок-боровичок?
Умный, видать, старик, толковый, только кусается больно. Вы, говорит, хотите чужой кошелёк на дороге найти, а его там никто не терял. Нету таких дураков, чтобы терять, а всякий ищет. Ищет каждый!
Как он ещё сказал? Мироощущение? Вон как загнул! На голодный желудок и не выговоришь сразу. Поэзия, говорит, она везде, поэтому её и найти трудно. Путано как-то. Везде — и нигде, если человек слепой либо башку ему забили. То-то и хочется взять её руками, как ржавую гайку!
Неизвестно, куда бы ещё повернули мысли Федора, но тут посыпалась земля с крутого откоса, он оглянулся и увидел в сумерках Уклеева.
— Ты гляди! — закричал бывший десятник. — Я его по свету ищу, а он, оказывается, вон где!
Уклеев согнулся и с любопытством оглядывал Федора, не находя видимой причины для такого одинокого времяпрепровождения.
— Ты чего тут? Не пойму, то ли речкой пришёл подышать, то ли сеть раскинул на сухом берегу? Гляди, скоро совсем стемнеет…
Он кое-как съехал с обрывчика и тогда только заметил в ногах Федора початую бутылку. Примолк сразу, в морщинах лица обозначились разные сложные чувства.
Федор не спешил его приглашать, мрачно вздыхал.
— Так ты чего ж это, Федя… — растерялся Уклеев. — Чего ж один-то? Или совсем одичал?
Федор сплюнул в сторону.
— По твоей науке… Жую вот курицу в одиночку. И радуюсь.
— Бро-ось! Не всякое лыко в строку, Федя. Всякое лыко — оно по обстоятельствам… Ты дальше-то что делать собираешься? Я тебя с самого утра ищу, думал — может, пойдёшь напарником. Неуправка, понимаешь, и заработок горит.
— А Гигимон что? Или барыши не поделили?
— Какие там барыши! Мучился я с ним, считай, полгода, только время потерял. Удивительно — ни к чему руки не годятся у человека, ровно младенец. А теперь и вовсе у него новая точка наметилась, райсобес в оборот хочет взять. На пенсию собрался, бумаги разные выправляет.
— Да ведь рано ему?
— Заслуги у него. Персональную выбьет, как пить дать. Чего-чего, а насчёт дотаций он дело знает смальства. Да теперь не о нём речь, ты-то как? Руки у тебя молодые, а у меня подряд дельный!
— Опять паддуги гнуть? — по-хмельному сопнул Федор. Такое у него выражение появилось в глазах, что Уклеев подался от него и, сдвинув кепчонку, растерянно почесал в затылке.
— Не пойму я тебя что-то, Федя… Жить-то дальше как думаешь?
Федор качнулся к нему и шею вытянул на крике:
— А не знаю — как! Не решил ещё, понял? Может, ещё раз научишь, ну?! Толкуй, я послушаю!
Уклеев перестал на поллитровку поглядывать, парень был определённо не в себе. А что прокричался, это хорошо: теперь в нём дури меньше осталось…
Вздохнул Уклеев тихо, с сочувствием:
— Я, Федя, тебе не указчик, ты теперь и сам большой. А всё же скажу: одному жить — скукота…
— Скукота, так женился бы! Ходил же к девке по-тёмному, ну и сватал бы!
— Эка чего хватил! — раззявил Уклеев от удивления щербатый рот. — Мало мне вдов, что ли? Девку уламывать мне, если хочешь знать, регламент не позволяет. Унизительно мне на неё время тратить.
— Ходил же… В полночь ходил, мерин!
— Так ходил я, может, по взаимным расчётам. Ты чудак, Федор. Яков-то мне кое-чего должен был в те времена, ну и не успел расплатиться. Вот и ходил.
— Натурой хотел получить? — прогудел Федор с напряжением.
— Да что ты ко мне с нею привязался? Ну, хотел, хотел, может, да ведь к делу это не относится!
— Не достиг?
Федор чувствовал, как бешенство сдавливает горло, как в ярости наливаются горячей влагой глаза. Он ненавидел сейчас не только Уклеева, спутавшего когда-то жизнь ему и Нюшке, но и самого себя — свою тогдашнюю слепоту, и мнительность, и заносчивость — всё то, что казалось ему тогда геройством.
— Не достиг?!
— Да что ты, Федя!
— Па-а-ску-да!
Федор зашарил рукой по земле, схватил бутылку за горло.
— Н-ну…
Уклеев привстал, втягивая голову в плечи. А Федор со стоном проглотил ругательство и со всего размаха трахнул бутылкой о камни. Осколки брызнули в стороны с жалким звоном, и донышко щербатое с хлюпом ушло в воду.
Уклеев горбился в трёх шагах, в полутьме сумерек, заикался от удивления:
— Бог-г-гатый будешь, Федор… И водку не пожалел!
— Уходи, выползень!
— Уйду, уйду, чего уж теперь…
Он отодвинулся и пропал, а Федор облокотился на колени, сдавил кулаками скулы и замер в смертельной тоске. Опустошённость была такая, словно после недельной пьянки.
Тёплая капля пробежала по щеке и через губы, он слизнул её и почувствовал, что капля солёная.
Значит, пьян всё-таки…
А там, в станице, ещё кричит армянская зурна, и барабаны грохочут празднично. Свадьба! Ксана с этим, как его… с Хачиком. Плачет, наверно, для виду. Ревёт. Не шей, мол, мне, матушка, красный сарафан!
Вот оно как бывает. Кому свадьба с красным сарафаном, кому дальняя дорога, а кому пустые хлопоты и казённый дом. Кому — таторы, а кому — ляторы.
А что это — речка вроде повернулась, не в ту сторону потекла? Точно! Бежит, непутёвая, клокочет в ярости вокруг тёмного омута, а куда бежит — толком не разберёшь. И колыхает здорово.
Эх, по волнам, по морям, нынче — здесь, завтра — там! Ты, м-моряк, красивый сам собою… Песни-то какие! Вдумайся в эти слова как следует: красивый сам собою — и вовсе оторопь возьмёт…
А уж стемнело здорово.
Стал у самой воды на колени, набрал в пригоршни воды — напиться и лицо сполоснуть, — а его вдруг кинуло вперёд, по самые локти увяз в тине.
Это уж совсем нехорошо. Этак и утонуть можно на сухом берегу. С дурной головой-то и в ложке воды, говорят, утонул один. Хорошо, что он телогрейку загодя скинул — телогрейка ватная, её не скоро просушишь.
А телогрейка-то где?
Федор нашёл ватник на камне и, чуть покачиваясь, спрямляя дорогу через кусты, побрёл к станице. Кусты трещали, пружинили и больно хлестали по мокрому лицу и оголённым до локтя рукам. Царапались, черти! А дорогу он до того спрямил, что и вовсе потерял её: какие-то коряги, валуны и ямы попадались и слева, и справа, и на самом главном направлении. Ночь опустилась непроглядно-чёрная, южная, и станица куда-то исчезла, пропали огни.
Что за дьявольщина? Точно, не видно ни зги! Не видно зги, хоть ты утопись! А колокольчики основательно позвякивают. То ли старинные тройки мчатся наперегонки и звенят, звенят колокольцами призывно и жутко из небытия, то ли цикады проснулись, стрекочут суматошливым джазом со всех сторон… Или в голове?