Убийственное лето - Себастьян Жапризо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настанет, день, придет мой принц. Настанет день, он полюбит меня.
Не помню, кто ее исполнял. Кажется, Элиана Селис. Боюсь, что начинаю все забывать и рано или поздно стану именно такой, какой уже меня считают: слабоумной. Такой же была моя бабушка перед смертью. К счастью, она все время смеялась, совсем позабыла дедушку, умершего на двадцать лет раньше. Ничего не помнила. Господи, не допусти, чтобы со мной произошло то же самое! Я до последней минуты буду помнить мужа, который держал меня за руку и говорил: «Не бойся, Нин, не бойся». Умереть не больно, ведь разум не действует. Сердце медленно замирает и останавливается. А потом может случиться то, о чем в детстве говорила бабушка, – я встречу там много знакомых.
По ночам, когда я не сплю, меня тревожит одна мысль. Мужу, когда он погиб, было ведь сорок шесть лет. А мне сейчас шестьдесят восемь. Если случится так, что я встречусь с ним в будущем году или через десять лет, он ведь увидит меня старухой. Это ужасно. Но Бог, если он только есть, не допустит этого, и я спокойна. Может быть, я снова стану такой, какой была в то дивное лето в Сессе-Ле-Пэн, когда мы снимали там дачу. Цвет своих широких штанов я не помню. Наверное, они были белые по тогдашней моде. Не могу вспомнить и марку патефона. Запомнила только, что на крышке была изображена собака. Все знают эту марку, но название только вертится у меня на языке. И не помню, кто пел песенку Белоснежки. Может быть, Элиана Селис, а может быть, нет. Господи, забыла марку патефона!
«Голос хозяина».
Надо теперь быть внимательнее. Думать, ничего не забывать, не дать распылиться чудесным воспоминаниям. Едва я спросила у девочки, как она четко ответила: «Голос хозяина». Я спросила: «Разве такие есть и сегодня?» Она приподняла плечико и произнесла: «Пес слушает голос своего хозяина. Это все знают». И еще, что-то еще произнесла так быстро, что я не поняла. Я попросила взять бумагу из буфета. Она покачала головой и медленно повторила, так что я все поняла: «Ты теряешь память, моя старушка. Ты становишься кретинкой».
Она стояла напротив меня и видела, что я едва сдерживаю слезы. Я сказала: «Ты злая. Да, ты очень злая». Тогда она наклонилась ко мне так, что ее лицо было совсем рядом с моим, и четко произнесла: «В этом доме я тебя люблю больше всех. Только ты теряешь память – и становишься кретинкой». Сама не знаю, что я испытывала в ту минуту, может быть, боялась, что сестра вернется на кухню. Девочка оделась, чтобы идти в мэрию за метрикой для свадьбы. Она сказала: «Не показывай им, что память шалит. Спрашивай меня». Я хорошо поняла ее, хотя и не слышала слов. Положив мне руку на затылок, она поцеловала меня в щеку и сказала: «Я не злая. Я тоже, понимаешь, становлюсь кретинкой». Я кивнула. Затем она ушла.
Я долго пробыла одна. Вернулась сестра и снова ушла. Она обрабатывала огород или виноградник Пинг-Понга и Микки, уж не знаю. Мне все равно. Я думала о девочке. Я убеждена, что когда она разговаривает со мной, то делает это одними губами и ее никто не слышит. Она в тишине рисует слова только для меня. У нас она несколько недель, а уже умеет объясняться со мной лучше тех, кто знает меня всю жизнь.
Бу-Бу возвращается в конце дня первым. Делает себе огромный бутерброд с ветчиной, маслом и рокфором. Сестра снова будет кричать, увидев, что ничего не осталось для остальных. Он был в городском бассейне, и волосы у него еще влажные. Мне он говорит что-то непонятное, но, судя по выражению лица, приятное и не очень важное, а потом идет к себе читать о будущем.
Спустя некоторое время возвращается Эна. Я тотчас замечаю, что она совсем другая, чем перед уходом. Краска на глазах исчезла, а взгляд печален или того хуже. Она моет руки. Я спрашиваю ее, хотя она не смотрит на меня: «Получила метрику? Покажи». Она быстро произносит какую-то грубость. Я не поняла, что именно, но знаю – грубость. Затем, взглянув на меня, поднимает плечико, вынимает из кармана красного жакета бумагу и отдает мне. Это метрика, выданная в мэрии Брюске-Аррама. Она родилась 10 июля 1956 года. Через несколько дней ей будет двадцать лет. А зовут ее Элиана Мануэла Герда Вик. Рождена от Паулы Мануэлы Вик, натурализованной француженки, и от неизвестного отца.
Я некоторое время сижу молча. Она забирает листок и кладет обратно в карман. Наконец я спрашиваю: «У тебя фамилия матери?» Ее загорелое лицо словно без кровинки, а короткий носик заострился. Но глаза злые и полны слез. Она отвечает: «Вам это неприятно?» Я почти слышу ее слова и говорю: «Нет. Но объясни мне». Вытирая глаза тыльной стороной ладони, четко произносит: «Объяснять тут нечего» – и уходит. Я же говорю: «Не огорчайся. Я за тебя». Но она не слушает меня и идет к себе наверх.
Вечером мы сидим за столом. Она надела джинсы и темно-синюю водолазку с рыбкой на груди. Флоримон рядом и не спускает с нее глаз. Он ест, разговаривает с Микки, но все время смотрит на нее, чувствуя, что она чем-то озабочена. Потом притягивает к себе и целует в волосы. Ясно, что очень ее любит. Думаю, он тоже видел ее метрику и тоже задавал вопросы. Наверное, она снова приподняла плечико, и тот сказал ей: «Ну и что такого?» Я так думаю, что, когда девочка родилась, ее мать не была замужем за Девинем, вот и все. Многие живут вместе всю жизнь, не будучи женаты. Однако имя Девинь должно бы значиться в метрике.
Я спрашиваю: «Флоримон, когда ваша свадьба?» Он отвечает: «Семнадцатого. В субботу». Наклонившись ко мне, сестра что-то говорит, но я не понимаю. Видя, какая глупая у меня сестра, девочка улыбается и повторяет губами: «Нужно десять дней на объявление в мэрии». Остальные с удивлением смотрят на нее, и я понимаю, что не ошиблась: она лишь артикулирует слова, как бы рисуя их для меня. Я киваю и говорю: «Голос хозяина». Она смеется, смеется. И я за ней. Остальные смотрят на нас с глупым видом. Говорю Флоримону: «Голос хозяина». Он ничегошеньки не понимает, однако наш смех заражает и его, и он тоже начинает смеяться, а за ним и Микки, ему только дай повод, и даже Бу-Бу, который поднял вилку, спрашивая, что происходит.
Не смеется только сестра. Но от этого еще смешнее. От одного ее вида заболеть можно. И мы это видим. Скажу вам, что уже в десять лет она была превздорной девчонкой. Я кричу: «Белоснежное тело!» Тут уж Микки прыскает так, что вино брызгает изо рта на скатерть, Флоримон отворачивается, держась за живот, а ничего не понимающие девочка и Бу-Бу все равно смеются во все горло. Им просто нехорошо становится. Но они ничего не могут с собой поделать, я же начинаю кашлять, не в силах остановиться. Вот как все получается. Ведь, в конце концов, не столь уж важно, почему, сделав женщине ребенка, Девинь, которого я никогда не видела, потом отказался признать его. Но – в мои годы надо было бы это предвидеть, – пока остальные хохочут, девочка внезапно обрывает смех, ей совсем уже невесело, она роняет голову на скрещенные руки, плечи и спина содрогаются от рыданий.
Мы, словно статуи, замираем от жалости к ней, даже моя: дурочка-сестра, а Флоримон гладит девочку по голове и говорит ей что-то нежное. Затем они встают и уходят к себе. Сестра, Микки и Бу-Бу смотрят на меня так, словно я обязана им что-то объяснить. Но я лишь говорю: «Она хорошая девочка. Я тоже хочу спать».
3
Проходят три дня, прежде чем я снова оказываюсь наедине с Элианой. В старости нетерпение только подхлестывает человека. Она надела новое, сшитое ее матерью белое платье с сине-бирюзовой выделкой под цвет глаз. Собирается повидать свою учительницу из Брюске и хочет успеть на трехчасовой автобус. Сестра стирает у колодца. Бу-Бу ушел после обеда в горы с Мартиной Брошар и другой, неместной девушкой собирать лаванду. Мадам Брошар умеет делать деньги: сушит лаванду, фасует ее по пакетикам и продает туристам как саше для бельевых шкафов. Не знаю, какая из двоих нравится Бу-Бу больше, но убеждена, что он лазает по горам вовсе не для того, чтобы обогатить мамашу Брошар. Короче, они ведь молоды.
Я говорю девочке: «Прежде чем придет сестра, хочу поговорить с тобой». Утром и вечером, а также всякий раз, уходя из дома, она чистит зубы перед раковиной. Она делает знак, что не может ответить. Эта девочка удивительно чистоплотна во всем, что касается ее лично. Однажды сестре даже стыдно стало, когда та, поглядев на стакан, молча отправилась его ополоснуть. Остальное Элиану не трогает. Посуда может лежать немытой целый месяц, она уйдет на улицу и станет есть там, держа тарелку на коленях. За это сестра ненавидит ее еще больше. А мне смешно.
«Перестань чистить зубы и подойди ко мне», – говорю ей. Она смотрит на меня с полным пасты ртом, затем, поглядев в сторону колодца и откинув занавеску, выполаскивает рот, вытирается полотенцем и подходит ко мне. Клянусь, она знает, что я собираюсь ей сказать. «Сядь». Она берет со стула подушку, кладет на пол рядом с креслом и садится, по привычке обхватив колени руками.
Я запускаю пальцы в ее тяжелые красивые волосы. Она откидывает голову, и я словно слышу, как она говорит; «Ты меня растреплешь, я четыре года потратила на то, чтобы причесаться». Я теперь знаю ее манеру выражаться. Никогда не услышу ее голоса, и это еще одно сожаление, которое унесу в могилу. Сестра рассказала мне, какой у нее голос. Она назвала его «кислым», «девочки-притворщицы». Сказала также, что девочка говорит с немецким акцентом. Это меня удивило. Я спросила у нее и узнала, что она делает это нарочно, чтобы казаться интереснее. Клянусь вам, если бы ее не было, то ее бы стоило выдумать.