Юморские рассказы - Борис Мисюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гляжу, закатывается мой Андрюха, пополам сложился, за живот держится, но хохочет беззвучно, краснеет, бледнеет, что-то шепчет корешу в ухо.
Всё! Отныне мы с Андрюхой – тоже кореша, считай, почти что заговорщики…
2001Натюрморт с тазиком икры
(Рассказ таможенника)
Без малого двадцать лет оттрубил я на таможне. Считай, почти уже Верещагин. Девять граммов в сердце, постой, не зови…
Да, а первую свою загранкомандировку до смерти не забуду! Послало меня начальство в рейс на СРТМе4 – до Японии и обратно. Рядышком ведь, суток пять всего со стоянкой вместе. Но за эти пять суток я должен был изучить «механизм провоза контрабанды» – ни больше, ни меньше, ага…
Тот рыбацкий поселок славится в Приморье, его называют «пьяной деревней». Я приехал туда из Владивостока автобусом. Летний вечер, шикарный – в полнеба – закат над морем, еще гуляют по улицам гуси, тихонько подгагакивая. Хорошо так пахнет полынью и теплой дорожной пылью, не городской – деревенской. Вкусные для горожанина запахи. И – ни одного пьяного, ага, тишина.
У причала, рядком, чинно стоят СРТМы на швартовах. У кого по берегу зеленые сети кошелькового невода разметаны – укладка идет, на промысел собираются, у кого «кошелек» уже горой на кормовой площадке – готовы к лову. А вот и мой СРТМ «Резвый» стоит. Самый чистенький, свежевыкрашенный, самый готовый, значит, в Японию. Присобачив мысленно букву «Т» ему к названию – в пику, значит, «пьяной деревне», поднимаюсь на борт. На палубе ни души. Захожу в надстройку. В кают-компании натюрморт: стол накрыт простыней, на ней – тазик с красной икрой, ложка оттуда торчит, а рядом стоит полная, запечатанная бутылка водки. Матрос сидит, телевизор смотрит.
– Наливай борщ, кушай, – кивает на кастрюлю в углу стола. – А это не трожь! – Пальцем на тазик с бутылкой. – Это таможеннику.
Он, конечно, принял меня за своего. Я-то в штатском: цивильная рубашка, джинсы. А экипаж перед загранрейсом, как водится, пошерстили: кого-то списали, новых прислали, всех не упомнишь. Да и матросик, гляжу, ну не то чтобы зюзя, ага, но на «резвого» никак не тянет.
– А где капитан? – Спрашиваю.
– Дома! – Баском таким, с порцией презрения: дурак ты, мол, что ли, где ж ему быть ночью перед отходом?
– А старпом?
– Дома! – Порция презрения к «салаге» удвоилась.
Я понял, что надо как-то устраиваться до утра самостоятельно. На СРТМах, я знал, рядом с кают-компанией, с правого борта есть свободная обычно каюта. В ней, как правило, держат коробки с кинофильмами (видаков тогда еще не было), ну и пару мешков с мукой там, с крупой – на подхват, для камбуза, чтобы коку, значит, в провизионку лишний раз не нырять.
– Пошли, – говорю, – покажешь, где мне кости кинуть до утра.
И мы пошли. Подходим к той каюте, я только – за ручку, а мой матрос – за рукав меня:
– Н-нет!.. Сюда нельзя селиться… Т-тут мы контрабанду прячем…
Ага, и поселил он меня в каюту напротив, на верхнюю койку к радисту.
Но если по-честному, я ведь мог бы уже и не селиться. Рейсовое задание мое было выполнено.
1998Светлый верх, тёмный низ, или Happy end
Г. К.
Боже мой, как у неё глазки загорелись, ну вот только что пеплом серым холодным будто подёрнутые, унылые, понурые…
Ему уже подумалось: тоска, тоска свинцовая, ничем такую не своротишь. И страсть-змея в ужа обратилась, жалостью заменясь. Бабе тридцати еще нет, а губы привяли, как сорванные не сегодня вишни. Конечно, в барышнях бутоном бы цвела, а тут, у конвейера, по двенадцать через двенадцать часов рыбьи хвосты метать – какая ж тебе вишня-черешня…
Он бережно, словно боясь прорвать тонкокожую вчерашнюю ягоду, сок чтоб не брызнул, с невольной нежностью поцеловал ее сначала в уголки губ, потом верхнюю, чуть вздернутую, взял в свои и, касаясь кончиком языка, туда-сюда провел и, словно нехотя отрываясь, перешел на полную нижнюю и занялся ею уже всласть… А вот когда оторвался и взглянул ей в глаза, то и увидал как раз превращение пасмурного, серого в солнечное, голубое. И смотрело оно, голубое, даже не на него, а вверх, на темный подволок. И детское удивление прозвучало в дрогнувшем голосе, глубоком, грудном:
– Господи, да я за всю свою жизнь столько ласки не видела!..
Он ответно удивился не меньше: Бог ты мой, да чем же это он так, ах ты ж бедняга, спятить можно, что ж ты тогда видела?..
Он наблюдал однажды цунами на Курилах. Это редкость, хоть и принято здесь твердить: у нас, мол, на Дальнем, такое не редкость. Можно прожить во Владивостоке, например, двадцать лет и – не увидеть. Он видел и запомнил, как напористая, хоть и невысокая, нестрашная волна вошла в узкую лагуну и слизнула с обоих ее берегов по лодке. Словно на одной веревке они были и кто-то за ту веревку властно так рванул и потащил, потащил. Лодки стремительно сошлись, стукнулись боками и понеслись борт о борт…
Так и они сейчас. Вчера еще пребывали на разных берегах, казалось, далеких, несоединимых, да и как вообще берега могут сблизиться? «Мы с тобой два берега у одной реки…» Он – учитель русского языка и литературы, школьный работник, шкраб, а она – промысловая рабочая на плавзаводе, рыбоукладчица, пром. Ну, что общего?! Откуда взяться этому шальному цунами? Кто переплел-перепутал нити их судеб?..
Нет, ответа не найдешь, а только Аннушка, как говорится с легкой руки Булгакова, уже пролила масло…
Эх, искупать бы ее не в замызганном судовом душе, а в душистой ванне, белопенной, какие в рекламных роликах кажут, а потом умастить мирровым маслом, как Суламифь, да ей бы цены не было, думал он, нечаянно вдохнув неистребимый запах тука, кормовой рыбной муки, то ли от ее рубашки, то ли из приоткрытого иллюминатора. И жалость завладела им победно, волной приливной затопила душу. Он бережно, как девочка с любимой куклы, снял с нее рубашку и положил на стул, на платье, из которого она выскользнула сама, прежде чем лечь с ним на диван. Вроде бы только что это случилось, несколько минут назад, но было еще не так темно, как сейчас, и ему запечатлелось, как она, гибкая, крепенькая (ну да, по двенадцать часов вкалывать), ловко, в момент, освободилась от платья.
Старпом со своей «невестой» лениво возились на койке. Со шлюпочной палубы, ботдека, косо падало через иллюминатор светлое пятно и лежало на столе овалом-блюдом. Плафон на ботдеке, измазанный солидолом, подслеповат, но рядом с этим золотистым блюдом все же можно было разглядеть убогие тарелки с недоеденным закусоном и недопитые бутылки. Короче говоря, мерзость блуда. Так называл это Рерих…
Несчастный шкраб, ты прожил на свете тридцать шесть лет, больше десяти из коих вбухал в наробраз. Может быть, в самое дурацкое время как раз и вбухал: недостройка – перестройка – школьные реформы. Так называемые. Если б настоящие!..
Да, если б настоящей вообще была жизнь у нас, вот тогда была бы жизнь! Немужская зарплата, засилье бездарных теток в школах, ни в чем при этом не виноватых теток… Да, все ненастоящее – зарплата, призвание, даже вина, а дальше – и учеба липовая, и аттестат зрелости, и уж само собой – «молодые строители коммунизма», того самого, «бесами» придуманного.
Я помню чудное мгновенье…
Как мало настоящих поэтов в школьной программе, поэтов, писателей, драматургов! Лет пять уже как печатают в стране настоящие, в самом деле волшебные стихи Волошина, Мандельштама, Гумилева, чудо-прозу Набокова, а в школах знай себе закаляют сталь…
А ведь она, Алка, настоящая, искренняя. У нее ведь вырвалось, да, из самой души это вырвалось: за всю свою жизнь столько ласки не видела…
Чудное мгновенье! Ну кто, когда еще так восхищался им, шкрабом, во всей его нескладухе-жизни, кто?! И кому и так вот легко мог он дать столько радости?..
Ах, как забывчивы бываем мы, нечаянную радость встретив. Валерий Марленович десять лет прожил с женой, влюбившейся в него без памяти десятиклассницей, нецелованной, восторженной. Не вдохновлявшей его лишь в постели (это немало, но и не так-то много) и ревнивой. Что их в конце концов и развело. Ведь он преподавал в старших классах, вот жена и вешала на него всех десятиклассниц, таких-сяких бесстыжих. «На свой аршин!» – отстреливался он, хотя у самого рыло было в пуху.
Ах ты ж, десятиклассница моя (старпом их так знакомил: «Твоя будущая десятиклассница»), тело у тебя действительно девичье, вот только прижимаешься ты как-то театрально, что ли, и даже чуть истерично. В чем дело, зачем ты играешь не себя? Или выпила лишку?
Она и в самом деле за столом повела себя с лихостью переодетой героини «Гусарской баллады», громко возглашала тосты и демонстративно осушала до дна пузатенькую рюмку из старпомовского набора, топила в ней целомудрие, глушила в себе стыдливость. И преуспела. И лишь вот этот налет истеризма выдавал ее с головой. Казалось, безнадежно положительная, хоть сейчас ей визу на загранплавание ей открывай, ударница, мужняя жена, она бухнулась, как в омут, в эту случайную компашку, в «мерзость блуда» и продолжала глушить сейчас свое отчаяние громкими, явно на публику, аффектациями: