Наполеон: Жизнь после смерти - Эдвард Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По моему приказу расстреляли шестерых солдат, ограбивших местную церковь и несколько домов. И я мог написать в своей прокламации: «Народы Италии! Франция идет к вам на помощь! Мы клянемся уважать вашу религию, обычаи и вашу собственность. Мы ведем войну только с вашими угнетателями!»
Великое было время! Я был тогда двужильный… молодой, как и моя армия. Я мог есть гвозди и вообще не спать… Уже потом, в России… когда я с трудом смогу мочиться и сидеть на коне… я пойму, какое же это счастье — быть молодым!.. Это не записывайте. Запишите только: я был тогда окружен такими же молодыми головорезами — моими генералами с весьма подозрительными биографиями. Каждого из них можно было отправить на галеры и каждый знал, за что! Мы были детьми революции, которая возносит из грязи. И все мы были сыновьями одной страны. И мы громили австрийскую армию, состоявшую из наемников и стариков-генералов. Запомните: гений озаряет молодых… Александр Македонский, Ганнибал, Аттила были моими сверстниками и даже моложе… Я каждый день укорял себя: «Тебе целых двадцать шесть! А ты только начинаешь…» И я был беспощаден к себе — шел в самое пекло боя впереди моих солдат! Я знал — если рожден для бессмертия, судьба защитит! И это бесстрашие подчинило и солдат, и генералов. Они повиновались мне беспрекословно. Я повторил опыт Тулона…
Десятого мая в битве при Лоди австрийцы били по мосту ядрами, но я был в гуще нападавших. Вокруг падали люди и ядра, а я был неуязвим. И мы взяли мост… И когда спустилась ночь, я вернулся на захваченный мост, заваленный трупами, и в который раз сказал себе: «Как бережет тебя судьба! Ты отмечен, и ты свершишь все, что видел в честолюбивых грезах».
И я продолжил игру со смертью при Арколе. Там был тот же кромешный ад… Наши попытки захватить мост были тщетны. Гора трупов уже громоздилась на мосту. Солдатами овладело отчаяние. И тогда я повел их сам. Мармон умолял меня: «Не идите туда, вы погибнете». Он был прав, если бы речь шла о простом смертном. Но то был я… Вокруг меня опять падали люди, был убит мой адъютант Мюирон — защитил меня от пули своей грудью… А я остался невредим… Впоследствии Гро нарисовал меня со знаменем на Аркольском мосту. Хотя на самом деле я не держал знамени. Я держал шпагу. И неплохо ею поработал. И опять вышел невредимым из кромешного ада…
Он помолчал.
— Как видите, я не только руководил сражениями — я участвовал во множестве кровопролитных битв… однако не имею серьезных ран… так, жалкие царапины.
Впоследствии Маршан рассказывал, что когда императора обмывали, у него на теле оказалось много шрамов от полученных ран. Превозмогая нечеловеческую боль, он оставался в строю, чтобы солдаты верили в его неуязвимость.
— Аркольское знамя, — продолжал император, — я ото-слал Ланну, он его заслужил. После трех тяжелых ранений этот истинный воин остался в строю. Ланн не был виноват в том, что судьбе он не интересен, и пули в него попадали демократично… как и во всех. Он был всего лишь мужественный солдат, который сказал, предвидя свой конец: «Солдат, которого не убили до тридцати, — дерьмо!» Он погиб на поле боя.
Уже после битвы при Лоди я мог окончательно сказать себе: «У тебя совсем иное предназначение, чем просто служить бесстрашной шпагой для ничтожной Директории». Природа расчетлива… И, оценив свою прошлую жизнь, я ясно понял — я обручусь с Францией. Потому судьба охраняла меня от пули, потому мне суждено было родиться французским гражданином… И после Арколе я сказал Мармону, совершенно изумленному тем, что я вернулся живой из этой мясорубки: «Поверь, мне на роду написаны такие дела, о которых никто и понятия не имеет». И бедный Мармон посмотрел на меня с испугом… Да, он был при моем начале…
Я не успел даже подумать, а император уже прочел мои мысли:
— Так что я не удивился, что он был и при моем конце. И когда в пятнадцатом году я узнал, что Талейран уговорил Мармона открыть врагу путь на Париж, я только засмеялся и сказал: «Значит, круг замкнулся»… Да, своими подвигами и кровью Мармон открыл историю моей славы и закрыл ее весьма по-человечески — своей подлостью…
А тогда… тогда мои обращения к армии Франция читала как стихи. И солдаты были — мои дети. Я только обращался к ним: «Друзья! Я жду от вас…» — и они тут же забывали о страхе, об усталости, становились двужильными. А иначе не могло быть стремительных маршей, которые сводили с ума полководцев старой Европы…
Запишите, Лас-Каз, эти фантастические примеры, которые были военными буднями для моих солдат. Тринадцатого января корпус Массена участвовал в битве при Вероне. Ночью после битвы, без сна, они прошли по заснеженным дорогам тридцать семь километров и вышли на плато Риволи, где целые сутки участвовали в кровопролитном сражении. После победы — заметьте, опять не отдыхая, опять без сна — марш-бросок еще на семьдесят два километра. Выйдя к Мантуе, согласно моему плану, опять же в тяжелейшем бою, они решили судьбу кампании. За четыре дня — сто десять километров и три победы… Корпус Массена появлялся внезапно, как «летучий голландец», вызывая панику, ужас и обращая врага в бегство… При Аустерлице мои солдаты, перед тем как выиграть величайшую битву в истории, проделали марш-бросок в сто двадцать километров… Они ворчали, но шли! Я позволял им ворчать — так им было легче. И после победы они шутили: «Малыш, — так они меня звали, — уже выигрывает свои битвы не нашими руками, а нашими ногами…»
Так я учил их воевать. А врагов учил заключать мир. И был беспощаден в своих условиях. Король Пьемонта, подписывая мир, отдал мне все свои главные крепости… Ломбардия, Милан — были теперь в моих руках… Герцоги Пармский и Моденский оплатили мир самой суровой контрибуцией. Я оккупировал Болонью и Феррару и поколебал тиару на голове Папы. Я наголову разбил его войска, мог занять Рим…
Бедный старый Пий Седьмой послал на переговоры своего племянника. Он шел на любые условия. Но я понимал — духовный повелитель всего католического мира должен пригодиться мне в будущем. И потому аннексировал лишь малую часть его владений. Правда, забрал из его музеев множество бесценных картин и статуй… не говоря о тридцати миллионах золотом. Но все это я отправил в Париж — Директории. Эти воры были довольны. Они всласть пограбили мои трофеи. Но зато я заставил их молчаливо признать: теперь я сам, без всяких представителей Директории, заключаю мирные договоры с европейскими державами.
Захватив Мантую, я двинулся на Вену и со своими вчерашними голодранцами заставил могущественнейшую империю просить у меня мира. Австрия отдала Бельгию, правый берег Рейна, Ионические острова… Я уже становился… да — легендой! Не без удовольствия я читал свое описание в миланской газете: «Он худощав, бледен, на лице его печаль разочарования… Молодости к лицу великие победы и разочарованность а-ля Байрон… Этот преемник славы Цезаря и Ганнибала с презрением наблюдает, как выродился ныне род человеческий, как жалки современные престарелые полководцы. Молодая Европа охвачена бонапартоманией».
«Вождь нового поколения… Вызов молодости дряхлой Европе…» — так писали в Италии. А парижские газеты захлебывались от восторга: «Перед ним трепещут монархи, в его сундуках могли бы храниться сотни миллионов, но Первый генерал Великой Нации все отдает республике…» И все, что тогда обо мне писалось, находило отклик в простом народе. Я думаю, что после столетий обожествления королей, Франции нужно было кого-то обожать. И она радостно бросилась в мои объятия… Улицу, где я жил, переименовали к радости толпы в улицу Победы.
Однако, читая все это, я конечно же понимал — я стал опасен для Директории, с каждым днем терявшей свою власть. Для нее было бы куда лучше, чтобы я оставался в Италии. Они уже страшились моего возвращения в Париж. Но в Италии я был уже не генералом, а государем. Я образовал Цизальпинскую Республику — Милан, Модена и Болонья — где сам правил… И самые умные в Директории поняли, что с каждым днем я все больше приучаюсь повелевать. Так что после заключения мира, все взвесив, Директория предпочла поторопить меня вернуться в Париж.
Освобожденная Италия — моя Италия! — расставалась со мной с великой печалью. На штыках моей армии я принес в эту землю идеалы свободы, равенства и братства. И я постоянно твердил солдатам: «Мы не завоеватели. Мы друзья этого великого народа — потомков Брута и Сципиона. Мы пришли пробудить к новой жизни народ, нынче скованный рабством!»
Вчера, гуляя по палубе, я думал: когда я был вполне счастлив? Пожалуй, в Тильзите. Я продиктовал там условия мира. Вся Европа… и русский царь, и прусский король, и австрийский император были у моих ног. Но счастливейшим я был все-таки в Италии… Представьте тысячные толпы, кричавшие мне: «Освободитель!» И это в двадцать шесть лет!