Равнина в огне - Хуан Рульфо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он отставал от них все больше. Дорога высилась перед ним почти на уровне глаз. Карабины оттягивали плечи. Сон насел на закорки, гнул к земле.
Он отметил про себя, что уже не слышит звука шагов, раздававшихся непрерывно все эти ночи, — он и сам не помнит, сколько их было, этих ночей, сколько времени подряд звучал то рядом, то впереди гулкий стук сапог по каменистой дороге. «От Магдалены дотуда — одна ночь. Потом оттуда досюда — другая. А эта — третья. Не так уж много, — думал он, — если бы днем отсыпаться». А они ни в какую. «Заснем, — говорят, — тут нас и возьмут. Тогда конец».
— Конец? Для кого? — спросил он вслух: наседающий сон заставлял его разговаривать с самим собой. — А я им: погодите, хоть сегодня передохнем. Выспимся, завтра пойдем веселей, наверстаем упущенное. А случится удирать, сил больше будет.
Глаза слипались. Он остановился.
— Все, дальше не могу, — проговорил он тихо. — Куда торопиться? Один переход выиграем. А что это даст, раз мы столько времени зря потеряли? Эй, где вы там?! — закричал он в темноту.
И уже самому себе вполголоса сказал: «Ну и пусть! Ушли, так ушли!»
Он прислонился к дереву. От земли тянуло холодом, и пот на спине у него сразу простыл — его словно окатили ведром студеной воды. Наверно, это те самые горы, про которые им говорили. Внизу, у подножия, — теплынь, а тут — холодина, сквозь пальто пробирает. Вроде задрали рубашку и ледяными руками — по голому телу.
Он опустился на землю, поросшую мхом, и раскинул руки, будто хотел измерить, далеко ли простирается ночь. Пальцы его уткнулись в стволы деревьев — вдоль дороги шла зеленая посадка. Он вдохнул душистый смоляной запах и, засыпая, откинулся на спину, чувствуя, как сон сковывает все его тело.
Проснулся он от рассветной прохлады, от росяной сырости.
Открыв глаза, он увидел сквозь темные ветви синеватое небо с прозрачными звездами.
«Смеркается», — подумал он. И снова уснул.
Он вскочил на ноги, разбуженный криками людей и частым цоканьем многих копыт по сухой каменистой дороге. По краю небосклона тянулась полоса желтого света.
Поравнявшись, погонщики оглядели его.
— Доброе утро, — поздоровались они с ним. Но он не ответил на их приветствие.
Он вспомнил, как и почему очутился на этой дороге. Уже рассвело. А чтобы ускользнуть от патрулей, горы нужно было перейти ночью. Этот перевал охраняется особенно тщательно, их предупреждали.
Он поднял с земли карабины, взвалил их на плечи и, свернув с дороги, взял в сторону, лесом, держа путь на восход. Он то подымался в гору, то спускался вниз, пересекая бугристые, все в выбоинах и камнях холмы.
Ему уже чудилось, как погонщики объясняют: «Мы повстречали его там, наверху. С лица такой-то, росту такого-то. И карабины при нем, несколько штук».
Он бросил карабины. Потом снял и кинул патронташи. Теперь ноги сами несли его вперед, он почти бежал, словно надеялся, что успеет обогнать погонщиков.
«Сперва все вверх, до нагорья, обойдете его по краю — и вниз». Так он и идет. На все Божья воля. Он идет, как ему было сказано. Но только днем, а не ночью.
Глубокая падь преградила ему дорогу. По ту сторону уходила в серую даль широкая равнина.
«Они уже, наверное, там. Отдыхают, греются себе на солнышке. Для них все позади», — подумалось ему.
И он ринулся вниз по крутому склону, бежал, срывался, катился кувырком, поднимался на ноги и снова кубарем летел вниз.
«На все Божья воля», — шептал он, и бег его все чаще переходил в беспомощное падение.
А в ушах гремели голоса погонщиков: «Доброе утро!» Он сразу заметил, что они смотрят на него подозрительно. Они сообщат о нем первому же патрулю: «Мы видели его там-то и там-то. Он скоро будет здесь».
Внезапно он остановился, как вкопанный.
— С нами Бог! — вырвалось у него. — «Христос, царь земной и небесный!» — чуть было не закричал он громко, но крик замер у него в горле. Он выхватил из кобуры револьвер и сунул его за пояс под рубашку — так будет надежней. Прижатая к животу сталь оружия придала ему уверенности. Теперь он пробирался вперед крадучись, неслышно, как кошка. Он шел к раскинувшемуся внизу ранчо Агуа-Сарка, не спуская глаз с его просторных дворов, — там пылали большие костры, и вокруг них грелись солдаты. Солдат было много.
Вот и глинобитная ограда скотного двора. Можно разглядеть все, как следует. Он увидел их лица. Нет, он не обознался, это они: его дядя Танис и дядя Либрадо. Около костров мельтешила солдатня, а они покачивались вдвоем посреди двора на суку мескита. От огня поднимался дым, застилал их остекленевшие глаза, покрывал копотью лица, но им это было уже все равно.
Он не захотел больше смотреть на них. Он пополз вдоль ограды и, забившись в угол за выступом, пролежал несколько минут, расслабив мускулы, чтобы дать отдохнуть телу. Где-то внутри, под ложечкой, у него посасывал противный холодок.
— Пора их снимать, чего ждем, а? — услышал он над собой вверху чей-то голос.
— Третьего дожидаемся. Их, говорят, трое было, значит, и висеть должно трое. Третий-то, сказывали, еще мальчишка совсем. Мальчишка-мальчишка, а хватило ума устроить засаду лейтенанту Парре, всех его людей уложил. Ничего, придет к своему логову! Эти-то пришли, а ведь и постарше и похитрей были. Майор сказал: еще два дня подождем, сегодня и завтра, — не придет, вздернем первого, кто сюда сунется. Приказ был — повесить троих.
— А почему на розыски не посылают? Пошли бы искать — все веселей, чем сидеть сложа руки.
— Зачем искать. Сам придет, никуда не денется. Они сейчас все в горы уходят, к хребту Команха, в «Отряд четырнадцати». Эти трое уже, считай, из последних. А по мне, так лучше было бы их пропустить, пускай бы себе в отряд шли, всыпали перцу на той стороне, кому надо.
— Да, это бы, конечно, не плохо. Только вот после как бы нас же самих не послали туда расхлебывать эту кашу.
Фелисиано Руэлас пролежал в своем укрытии еще минуту-другую, а когда растаяла тошнотная щекотка под ложечкой, набрал в легкие побольше воздуху, как перед прыжком в воду, и, припадая к земле, подтягиваясь на руках, пополз прочь от ограды.
Добравшись до ручья, он осторожно приподнял голову, огляделся и бросился бежать, прокладывая себе путь среди высокой прибрежной травы. Он бежал, не оборачиваясь, не замедляя бега, пока не увидел, что ручей вывел его на равнину. Тогда он остановился и, еще весь дрожа, перевел дыхание.
Помнишь?
Помнишь Урбано Гомеса? Сына дона Урбано? Внука Димаса, ну, того, что на праздники устраивал у нас вертепное действо? Он даже, когда умирал, декламировал: «Со злости лопни, сатана», помнишь? Во время инфлуэнцы? С тех пор немало воды утекло, лет пятнадцать будет, никак не меньше. Да ты наверняка его помнишь. Мы еще его «дедушкой» прозвали, потому что у его второго сына, Фиденсио Гомеса, были две дочки — ох и кокетки: одна чернявенькая, низенького росточка, ее нехорошо так окрестили: Задери Подол; а другая — высокая, длинноногая, с голубыми глазами, поговаривали даже, будто это не его дочь. Больная она была, припадочная, что ли. Помнишь, в церкви во время мессы, как дойдет до возношения даров, — бац! — опять у нее припадок, вся служба, конечно, кувырком, и не разберешь, хохочет она или плачет; бывало, не успокоится, пока ее вон не выведут и сладкой воды не дадут выпить. Она после вышла за Лусио Чико, у которого плантация мескалевой агавы, ты эту плантацию знаешь, она раньше Либрадо принадлежала, помнишь, вверх по реке, где льняная маслобойка Теодолусов.
А мамашу его звали у нас Прости Господи, вечно у ней скандалы выходили: то с тем связалась, то с этим. А свяжется — непременно с прибылью останется: то сынка Господь пошлет, то дочку. Говорят, у нее деньжата водились, но она их все на похороны перевела: не держались у нее дети, родит — и на кладбище. И каждого с музыкой хоронила, да еще монахов нанимала, и они всю дорогу распевали «Славу», «Осанну» и еще эту вот, знаешь, песнь: «Прими, Господи, душу младенца в сонмы ангельских сил». С этих-то похорон она и разорилась — больно дорого они ей вставали: выпивка на помин души — она денег стоит. В живых у нее только двое детей осталось: Урбано и Наталия. Они уже в бедности у ней родились, и вырастить их ей не пришлось, померла она в последних родах, ей тогда под пятьдесят было, совсем старуха.
Не может быть, чтоб ты ее не знал, сварливая она была такая, скандалистка; на рынок пойдет, непременно с торговками сцепится: чересчур дорого за томаты с нее запросили — гвалт подымет: «Шкуру дерете», — и пошла, жизни не рад будешь. А после, как денег лишилась, все по свалкам да около помоек шастала, подбирала, что придется: где перышко луковое, где молодой фасоли стручок отваренный, где сахарного тростника обрезок. «Чтобы детям моим сладенького хоть во рту подержать». А их у нее всего двое в живых осталось, я уже говорил. Потом, вскорости, и она отдала Богу душу.