Морфо Евгения - Антония Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не понимаю, ради чего, — сказала Евгения, — с твоими родственниками мы не видимся, не общаемся, да и вряд ли будем. К нам они не приезжают, и Эдгар их никогда не увидит. Мы — твоя семья, и, по-моему, ты должен признать, что здесь к тебе хорошо относятся.
— Более чем хорошо, дорогая, более чем. И все же…
— Все же?
— Хотелось бы иметь хоть что-то свое. Ведь мой сын в некотором смысле моя собственность.
Это ее озадачило. Подумав, она снисходительно согласилась:
— Назовем его Вильям Эдгар.
— Только не моим именем. Пусть у него будет имя моего отца. Роберт. Роберт — хорошее английское имя.
— Тогда Роберт Эдгар.
Она пошла на уступку, и ему показалось невежливым и неуместным возражать против второго имени. Так мальчик получил имя Роберт; временами Вильям улавливал на лице малютки собственное настороженное выражение, хотя, вообще говоря, мальчик, как и остальные дети, пошел в Алабастеров — такой же бледный, стройный и нервный. Даже в то время рождение пятерых детей всего за три года считалось быстрым и большим приращением семьи; как-то раз Вильям поймал себя на мысли, что его неуклюжие малыши очень похожи на щенячий выводок. И завладев той, которую так страстно желал, о ком писал в дневнике, он не был счастлив в полной мере.
Он был несчастлив по многим причинам. Больше всего его мучила мысль, что он позабыл о своей цели, о своем призвании. Просить Гаральда помочь ему снарядить новую экспедицию он не смел, такая просьба была бы неуместна: его дети были еще слишком малы. Он вновь стал разбирать коллекцию Гаральда, набивал бесконечные чучела, выдумывал хитроумные способы хранения экземпляров, даже сравнивал под микроскопом африканских муравьев и пауков с их малайскими и американскими сородичами. Но коллекция была столь бессистемна и запутана, что он нередко впадал в уныние. Не о такой работе он мечтал. Ему приходилось перебирать мертвые высушенные оболочки, а хотелось наблюдать жизнь, изучать живых тварей. Иногда он с горечью обнаруживал сходство этого нагромождения надкрыльев, пустых грудных клеток, слоновых ног и перьев райских птиц с путаной книгой Гаральда о Божьем промысле, в которой тот брел по замкнутому кругу, часто останавливаясь в недоумении, находя на мгновение просвет и вновь теряясь в колючих зарослях честного сомнения.
Чем пристальнее они оба рассматривали мех, зубы, цветки, клювы, хоботки, тем тверже он убеждался в том, что существует мощная, жестокая созидательная сила, которая не обладает ни снисхождением, поскольку неразумна и бесстрастна, ни любовью, потому что она без сожаления избавляется от всего бесполезного и убогого, ни потребностью творить, поскольку вовсе не восторгом подпитывается ее таинственная звериная энергия; и сила эта искусна, прекрасна и ужасна. И чем большее восхищение он испытывал, наблюдая, как эта сила исподволь изменяет все живое, тем более тщетными и жалкими представлялись ему попытки Гаральда поймать ее в сеть теологии, увидеть в круговерти природы отражение и подтверждение его взглядов на доброту и справедливость. Временами он едва не переходил на крик, пытаясь втолковать это Гаральду, но всякий раз не мог решиться без обиняков заявить о своих убеждениях — из чувства долга перед стариком, из почтительности, из стремления уберечь его от потрясения. Он был уверен, что, раскрыв Гаральду свои истинные соображения, повергнет своего благодетеля и тестя в бездну отчаяния. И не делал этого из простого человеколюбия. Но тем сильнее ощущал он омрачавшее его жизнь одиночество. В амазонских джунглях он тоже был одинок. Когда он, бывало, сидел у костра на лесной прогалине, прислушиваясь к воплям ревунов, стрекоту крыльев, казалось, он все бы отдал, лишь бы услышать человеческий голос, заурядное «Как поживаете?», замечание о дурной погоде или безвкусной пище. Но там он был самим собой — мыслящим существом, выживающим при помощи быстрой смекалки, разум жил в его хрупком теле, он видел солнце и луну, взмокал от пота и речных испарений, его кусали москиты, жалили кровососущие мухи, глаза и уши спасали его от змей, помогали на охоте. Здесь же, в сельском доме, в замкнутом и сложном обществе его обитателей, он был одинок совсем по-другому, хотя редко оставался наедине с собой. В женское общество на кухне, в детской и гостиной он не был вхож. Его малютки находились под опекой сначала кормилицы, потом няни и воспитательницы, их возили в колясках, кормили из бутылочек и с ложечки. Жена только дремала да занималась шитьем, а слуги кормили и обихаживали ее. Девочки были заняты своими делами, наряжались, вечерами играли в какие-то понятные только им игры с бирюльками, буквами, досками и костями. Молодые люди часто отсутствовали, а возвратясь домой, чересчур дымили и шумели. Ему нравился Робин Суиннертон, тот также был расположен к Вильяму, но Ровена оставалась бездетной, и сестры охладели друг к другу; к тому же Суиннертоны часто уезжали отдыхать на Озера, в Париж или в Альпы. Слуги были неизменно заняты и по большей части молчаливы. Они бесшумно исчезали за дверью людской, в тех таинственных пространствах, куда его нога не ступала, хотя в комнатах, где протекала его жизнь, он встречал их на каждом шагу. Они наливали ему ванну, вечером отворачивали покрывало, подавали еду и уносили посуду, уносили грязную одежду и приносили свежую. Они были исполнены четкого сознания цели в той же мере, в какой чада этого дома были его лишены. Однажды, поднявшись из-за бессонницы в половине шестого утра, он направился в кухню отрезать ломтик хлеба, намереваясь затем пойти к реке посмотреть на восход солнца. И вспугнул судомойку, маленького эльфа в черном платье и чепце, со шваброй и двумя большими ведрами; заметив его, она от неожиданности вскрикнула и с лязгом уронила ведро. В ведре что-то шевелилось, и он заглянул в него: внутри кишели черные тараканы, их было очень много, измазанные чем-то клейким, они ползали друг по другу, падали, сучили лапками и усиками.
— Что вы делаете? — спросил он.
— Выношу ловушки, — ответила девочка. Она была совсем ребенок. Ее губы дрожали. — В мойке они кишмя кишат, сэр. На ночь я ставлю ловушки, мисс Ларкинс показала мне как: наливаешь патоки в глубокую жестянку, они туда падают и не могут выбраться. Потом я выношу их на улицу и ошпариваю. Удивительно, сэр, сколько ни ошпаривай, они не переводятся. Запах омерзительный, — сказала она, а потом, будто испугавшись, что слишком откровенно продемонстрировала свое отвращение, резко подхватила ведро. — Простите меня, — пробормотала она, уверенная, что в чем-то провинилась.
В голове промелькнуло: а что, если ему начать изучать тараканов; они здесь в таком изобилии и совершенно бесполезны?
— Может быть, мне удастся увидеть, как они размножаются. Не могла бы ты отловить для меня дюжины две крупных и здоровых особей? За вознаграждение, разумеется…
— Да, они едят все подряд, — сказала она. — Они такие противные, выйдешь рано утром, хрустят под ногами. Мне кажется, мисс Ларкинс будет недовольна, если я стану собирать их даже для вас, она велит мне их ошпаривать до того, как встанут хозяева. Я попрошу у нее позволения, но вряд ли ей это понравится.
Он почувствовал слабый неприятный запах из ее рта. Резкий, тошнотворный запах исходил также от патоки и насекомых, которые копошились в ведре и шуршали. Он попятился, позабыв про хлеб. Девочка подняла ведра, и мышцы на ее худой шее над хрупкими плечами напряглись, а спина сгорбилась. Бедняжка. Вильям тщетно пытался представить себе, как она живет, о чем думает, чего боится, на что надеется. В его воображении она смешалась с плененными ею жесткокрылыми, которые безуспешно рвались на свободу.
Но в доме были уголки — между мягким гнездышком спальни и чердаком, погребами, задними комнатами, в которых существовали отторгнутые касты прислуги, где Вильям вновь становился самим собой. Иногда он подолгу просиживал в классной комнате, наблюдая, как усердно трудятся обитатели стеклянного улья и муравейника. Он приходил сюда, дождавшись, когда дети уйдут играть или гулять, и иногда встречал здесь Мэтти Кромптон; ее положение в доме, думал он иногда печально, столь же неопределенно, как и его собственное. Оба они были бедны, оба числились почти на положении работников, теперь оба стали родственниками хозяев, но не хозяевами. Он не делился этими размышлениями с мисс Кромптон; после женитьбы она стала относиться к нему настороженнее и с какой-то щепетильной почтительностью. Он теперь задумывался над тем, как и чем она живет, — так же, как начал замечать тяжкий труд созданий вроде девчушки-эльфа, что каждый Божий день ошпаривала тараканов, и пришел к выводу, что от Мэтти Кромптон требовалось «приносить пользу»; должность ее при этом не уточнялась, это было бы унизительно. По его мнению, женщины лучше, чем мужчины, умеют приносить пользу. В домах, подобных этому, все было устроено женщинами и для женщин. Гаральд Алабастер был, конечно, хозяин, но по отношению к часовым шестеренкам домашней жизни он выступал в роли dues absconditus[17]: он запустил механизм жизни и мог при необходимости остановить его, но никак не вмешивался в ее ход.