Мраморный лебедь - Елена Скульская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вера Федоровна Ля ждала терпеливо. Поврежденное веко дергалось над сохнущим глазом. Господи, хотя бы одна слезинка. Хотя бы одна слеза ребенка, который никогда не родится.
Свой театр
Директор Своего Театра Эдгар Сак руководит одновременно ансамблем крохотных, видных только под лупой, серебряных колокольчиков. Создать такие колокольчики было непросто, трудились редкие умельцы, но ни один так и не смог приделать к ним язычки. Колокольчики немые, и Эдгар повторяет:
– Я как щука – пою душой!
По гримеркам шушукаются: «По ком звонят колокольчики?», но Эдгар не унывает:
– Ничего, ничего, публика дура, а штык молодец!
– Наша публика любит бублички! – бьет чечетку заместитель Эдгара Мартин Лимдт, и из кармана пиджака у него выпрыгивает горсть золы, напоминающая о родном очаге, который Мартин покинул ради срочной службы искусству.
Служба совсем не простая. Ставится в Своем Театре сказка Софии Скуул, переработавшей сюжет Маршака «О глупом мышонке» по заказу Всемирного Союза Защиты Детства и Материнства. Действие разворачивается в пьющей и неблагополучной семье вятичей, где Мышка-мать подсовывает Кошке своего Мышонка (лишний рот!); Мышонок, конечно, не представляет, чего ждать от сладкоголосой Кошки, но Мышка-то-мать действует наверняка. Итак, Кошка утаскивает Мышонка, чтобы его уничтожить, как думают преступные вятичи, но во втором действии оказывается, что, напротив, Мышонок взят на воспитание, становится симпатичным Котом и отрекается от своих серых родителей.
Директор Своего Театра Эдгар Сак прекрасно понимает, что безъязыкие колокольчики звонить не могут, но все-таки носит их с собой, подвесив в ряд на палочке, и любуется ими, как любуется созревающей лозой виноградарь – он смотрит, как надувные шары ягод трутся друг о друга, чуть поскрипывая. У Эдгара Сака есть тайна: на самом деле, в колокольчиках бьются язычки! Крохотные червяки – маленькие, беленькие, мечущиеся в серебряных границах колокольных куполов; эти червячки совершенно безболезненно выползают у Эдгара из ушей, и Эдгар все свободное время приучает малышей к подлинному искусству.
Приближается премьера.
Мышку-отца в новогодней пьесе должен играть Густав Спьянов. У Густава нет шеи, и оттого кажется, что голова его приделана к туловищу каким-то искусственным способом. Временами она наливается кровью, временами становится бледной. Но между головой и плечами, о чем почти никто не знает, есть не заметный глазу просвет, и оттуда, совершенно безболезненно, время от времени выдавливаются тоненькие полоски начинки. Густав в такие минуты заливается краской и начинает рассказывать собравшимся, что ему доводилось есть в ресторанах «фуагра».
Однако в последний момент Густав отказывается от роли, и на его место вводится Арсений Клё. У Клё роль идет очень хорошо, но однажды на прогоне, уже перед самой премьерой, он скидывает рубаху, запускает руку под мышку, и оттуда, прямо из-под кожи, совершенно безболезненно разрывая поры, начинают вылезать пружинки и гаечки; их, хитро подмигивая, подбирает и прячет в карман синего рабочего халата монтер Авдеенко, которого так страшно избили на последнем банкете, что, говорят, в служебном лифте, где все произошло, крови было по самую щиколотку, вычерпывали рюмками и стаканами, хотя нашлись в театре и такие, кто утверждал, что Авдеенко досталось поделом.
Стоит ли добавлять, что Сюзанна Мо – сокращено Мошка, получившая Мышку-мать, так никому и не сказала до самой премьеры, что у нее в руке, возле предплечья, стал развиваться и расти кактус, совершенно безболезненно выпуская из-под кожи актрисы иголки и муаровые цветы, которые пугали детей в первых рядах, а иголки кололи партнеров, тем более, что Мышонка играл реальный ребенок, и хотя взяли немого, чтобы он не сказал по ходу сказки ничего лишнего, а все-таки было крайне неприятно, когда глаза его наполнялись слезами и той подлинной болью, до которой поднимается даже не всякий профессиональный артист.
Рыба-Кармен
– Какая пагубная сеть: для гладиатора с трезубцем в боку, в ожидании смерти стоящего на алом песке, на песочной подстилке в обнимку с закатом… Или рыба-Кармен с тусклой розой в соленых губах, плавниками поднявшая юбку в оборках капель, будет сольную сальсу тебе танцевать на скатерти…
– Сенечка! Подойди ко мне, мне плохо, Сенечка! Дай мне попить. Вот старость, Сенечка, и нужен стакан воды.
– Аделаида, мартовские иды еще не кончились, и снег исклеван птицами, и Стикс подернут льдом, и сладко спится над лунками пришедшим за снетком – за корюшкой по вашему, к обеду они умрут, затихнут, не отведав ухи с дымком, не подведя итогов, они успеют только складки тоги расправить, вырывая ком тончайшей шерсти из разбухшей раны… Да, непременной раны с усердными и узкими губами и хлюпающей детским ртом.
– Сенечка, я умираю, дай мне какой-нибудь кашки, у меня сердце вянет.
– Аделаида, я в норме только за столом. За письменным столом и с поднятым стилом. И с восковой дощечкой. Ты – с леденцом за щечкой и со сверчком за печкой, и мне годишься в дочки, и догоришь, как свечка…
– Сенечка, я бы молочка попила. Я тебя моложе на семнадцать лет. На целую жизнь собачки я тебя моложе. А состарилась быстро, сносилась. Ты изменял мне, Сенечка.
– А как я мучился от этого, как страдал, ты забыла? Я об этом даже в дневнике писал, значит, мучился до подлинной литературы. Но мне нужен был глоток свободы!
– У тебя глоток свободы – это стопка водки! Одна, вторая и десятая. Вот твой глоток. И похмелье у тебя одинаковое – что от свободы, что от водки.
– Да? А где, Аделаида, твоя свобода, где?
– Где? Где? Мон дье!
– Мон дьё!
– Мон дье!
– Долго я тебе прощал, что ты мою русскую букву ё ногами топтала!
– Она и моя русская буква ё.
– Нет, ё – моя! Знай, Аделаида!
– Моё ё – Мон дьё!
– Капиллярная сеть никого уловить не может. На песке гладиатор лежит, песком припорошен. Не люблю я письмо песком припорашивать. Жаворонки по пороше жируют в перьях крашеных. Хлебными крошками жизнь моя скрашена. Скрадена.
– Сенечка, рыбки бы поесть на прощание. Так хочется. Я раньше думала, что я рыба на песке. А я ничего, я рыба под водой, да еще и с аквалангом. Дышу. А теперь умирать нужно… натощак, Сеня!
– Потанцуй мне на прощание, Аделаида! Я раньше думал, глядя, как ты стоишь на хвосте, что его можно задрать, как юбочку, а там ножки, маленькие ножки для танца. Но нет! Всё ложь и обман. Один рыбий хвост, и никаких ножек в нем. Сколько ни пей, сколько ни глотай водку. Сколько ни пиши стихи от тоски в тиски. Не русская ты, Аделаида, не русская. Солоны губы твои, Аделаида, и роза в них посеребрилась солью, и никакую сальсу ты мне не станцуешь. Потому что нет у тебя каблуков, чтобы постучаться мне в сердце.
Дрессированные звуки
С утра Алексей Николаевич не находит себе места. Да еще приехал новый оператор.
– Стой, Веня, не поворачивай камеру, у него затылок попадет на экран, – кричит Алексей Николаевич новому.
– Он что, лысый? – переспрашивает тот.
И приходится Алексею Николаевичу всё начинать сначала:
– У него затылка нет. Ему срезали затылок – посмотреть, что у него там. Но телезрители не должны знать.
– А как же… Он говорит…
– Ему не больно, ему хорошо, к тому же он на четверть норвежец. Они равнодушны к боли, ничего не чувствуют. Цыгане, например, совсем не переносят боли – темперамент!
– Так что снимать, Алексей Николаевич?
– Ты, Веня, только приехал к нам, а уже задаешь вопросы. Надо самому учиться. Мы снимаем творческих людей, их мысли. Вот перед нами композитор – распахнут, как рояль.
– Нельзя же показывать!
– Глупости, ну и что! Как трогательно он расспрашивает: «Почему у рубашки такие длинные рукава?». А медсестра ему: «А вот примерим…» А он ей: «Мне только и надо, душечка, что рукава рубашки сделать короче, а то они по земле волочатся, а она от этого во сне ворочается». Земля во сне ворочается, волочащиеся рукава ее щекочут… Эх, ему бы развязать руки… Поставить рояль прямо в чистом поле, где снега впроголодь, голый декабрь подпевает гортанно… И дрессированные звуки жмутся к пальцам, согреваясь в умелых руках…
– У них, наверное, есть марля, Алексей Николаевич. Надо ему голову в поле все-таки прикрыть, даже если ему не больно. Там на срезе всё красное, как раскаленная конфорка. Вот посмотрите!
– Я тебе сказал, не показывай затылок!.. Собственно, он нам в поле и не нужен. Мы в поле актрису вывезем, пусть поет его песню о русском просторе. «На небесах лежат снега». Катю Ищину возьмем. Дай-ка телефон. Катя? – Алексей Николаевич включает телефон на громкую связь. – Катя, хочу, чтобы ты у меня в передаче спела. Зимнее что-нибудь, Катенька. «Снежок, как яблоко на пробу, срываю с дерева, дрожа…»
– Спасибо, Алексей Николаевич! – отвечает Катя, и вся студия может ее слышать. – Я спою. Вы наш благодетель. Вы еще когда у нас в театре работали, мы только на вас и надеялись. – И все в студии радуются, что так легко, так хорошо всё разрешилось у Алексея Николаевича. А Катя продолжает, не может остановиться. – Спеть-то я cпою, а вот парика у меня до сих пор нет. Волосы уже выпали, а парика нет, я так забегалась, что даже и парика не купила.