Добролюбов - Владимир Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На трудном экзамене по славянской филологии Добролюбов привел строгого и взыскательного Срезневского в такой восторг, что профессор тут же при всех расхвалил его за трудолюбие, усердие и любовь к предмету».
О русской словесности нечего и говорить — здесь он чувствовал себя совершенно свободно. Интересно суждение самого Добролюбова об этом экзамене, высказанное в письме к отцу: «…постоянные мои занятия с самых ранних лет и постоянная любовь к этой науке ручались мне за успех» Достаточно приготовленный разнообразным чтением всякого рода книг— и думая себя посвятить русской словесности и в школе, и на службе, и в обществе, — я потому с легкостью и любовью мог заниматься этим предметом…».
Несколько хуже обстояло дело с новыми языками: по немецкому и французскому он не сумел добиться пятерки. «Четыре» поставил ему и Лоренц, — его немецкие лекции по всеобщей истории он мало слушал и плохо понимал. В результате Добролюбов был переведен на второй курс института четвертым. Если бы не языки, ему по праву принадлежало бы первое место.
Итак, год был окончен. В эти дни Добролюбов оглянулся назад и еще раз порадовался тому, что судьба уберегла его от поступления в духовную академию. С ужасом подумал он об академической схо ластике, от которой его все-таки избавил институт, несмотря на все свои недостатки. И он написал отцу: «…Я более и более убеждаюсь, что избранный мною путь есть верный и безошибочный. Верно в академии… никогда бы я не выкарабкался из посредственности самой жалкой, будучи принужден писать каждый месяц по два сочинения о том, можно ли научиться логике из рассматривания природы, об отношении между логикой и психологией, и т. п. в том же роде, невыносимо тяжелом, отвлеченном, скучном, нисколько не приложимом к жизни».
* * *Скоро Добролюбов собрался домой на каникулы…Июньское солнце только что взошло над Волгой, когда он, стоя на палубе парохода, издалека увидел сверкающие купола и темные крыши Нижнего. Неподвижно, долго, со слезами на глазах вглядывался он в эти давно знакомые очертания. И горькое воспоминание о матери омрачило ему радость возвращения на родину.
«Я уже совершенно явственно различал церкви, дома, сады, видел церковь, в которой служит мой отец, видел несколько знакомых домов, близких к нашему, и мог определить место, где стоит и наш дом. Горько, брат, быть так близко от счастья и чувствовать его невозможность. Наконец, подъехали к пристани; я сошел, взял извозчика, поехал… Мне страшно было ехать в свой дом… Слышу во всех церквах благовестят к обедне. Наша церковь по дороге; я велел остановиться извозчику и зашел… Папеньки в церкви я еще не нашел, но встретил несколько знакомых, в том числе одну добрую старушку, мою крестную мать, которая любила меня, как родного. Долго не мог я говорить от слез, которых, несмотря на все старания, не мог удержать… Немного побыв тут, я поехал домой, Мрачно как-то посмотрел на меня знакомый с детства переулок, грустно мне было увидеть наш дом. Отец выбежал встречать меня на крыльцо. Мы обнялись и заплакали оба, ни слова еще не сказавши друг другу… «Не плачь, мой друг», — это были первые слова, которые я услышал от отца после годовой разлуки… Потом встретили меня сестры. Маленьких братьев нашел я еще в постели… Папаша провел меня по всем комнатам, и я шел за ним, всё как будто ожидая еще кого-то увидеть, еще кого-то найти, хотя знал, что уже искать нечего… Отец пошел потом к обедне, а я остался и долго плакал, сидя на том месте, где умирала бедная маменька. Наконец, и я собрался с сёстрами к обедне, пришёл к концу, но признаюсь — усердно молился. Я искал какого-нибудь друга, какого-нибудь близкого сердца… Все здесь на меня действовало давно знакомым воздухом, все пробуждало давно прошедшие, давно забытые и давно осмеянные чувства».
Так он писал из дому товарищу своему Дмитрию Щеглову. В словах «признаюсь — усердно молился» слышится оттенок смущения. Добролюбов как бы оправдывается перед человеком, который может не понять его настроений. Мы догадываемся, что это отголоски каких-то, важных разговоров о религии, которые вели между собой два петербургский студента.
…Время летело незаметно. Он собирался заниматься, думал много сделать на каникулах, наметил разные планы, но из этих «великолепных предположений» ничего не вышло. Прежде всего пришлось наносить визиты родным. К нему домой тоже постоянно приходили товарищи, знакомые — всем хотелось посмотреть на него, поговорить с петербургским студентом. Да и он был рад старым друзьям — Валериану Лаврскому, который окончил семинарию и собирался ехать в Казанскую академию, и Флегонту Василькову, который так хорошо говорил с Добролюбовым перед его отъездом из Нижнего.
Разговоры Добролюбова с друзьями нередко носили строго секретный характер. Дело в том, что столичный гость привез с собой запретные рукописи, ходившие тогда по рукам в Петербурге. Среди них было знаменитое письмо Белинского к Гоголю, продолжавшее волновать умы, как и в первые дни своего появления. Чтение письма, сурово изобличавшего полицейско-крепостнический режим николаевского царствования, преследовалось как государственное преступление. Всего пять лет назад чтение этого письма явилось одной из главных причин суровой расправы над петрашевцами, сосланными в Сибирь. Реакция в стране торжествовала по-прежнему.
Добролюбов, запершись с Васильковым, читал ему письмо Белинского. Страстные, жгучие слова будоражили мысль, заставляли новыми глазами глядеть вокруг. «Россия видит свое спасение, — читал Добролюбов, — не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства… А вместо этого она представляет, собой ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на эго и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр не человек… Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания…»
Нет сомнения, что особенно сильное впечатление производили на бывших семинаристов суждения Белинского о «гнусном русском духовенстве». «Неужели же в самом деле вы не знаете, — писал он Гоголю, — что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа?.. Не есть ли под на Руси для всех русских представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыдства?.. По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});