Николай Гумилев - Вера Лукницкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ауслендер был очень молод, красив, тип такого "скрипача" с длинными ресницами - бледный и немного томный... Ауслендер не изменился и посейчас.
"Зноско, Потемкин. Маковский - сейчас в Париже. Если б их спросить о Николае Степановиче, они бы рассказали охотно и просто - они не то, что позднейшие - Г. Иванов, Оцуп (не Адамович - он все-таки другой человек!) эти с ложью".
Вспоминает В. П я с т:
"Приехав, он (Гумилев - В. Л.) сделал визиты тем из петербургских поэтов, которых считал более близкими себе по творческим устремлениям. В числе их был П. Потемкин, тогда уже собиравшийся издавать сборник своих стихов и дебютировавший в отдельном издании перевода "Танца мертвых" Франка Ведекинда. Потемкин прожил в детстве некоторое время в Риге и считал себя связанным с немецким языком и культурой. Не бросая шахмат, он бросил к этому времени естественные науки и в университете стал числиться на том же романо-германском отделении, которое выбрал себе в конце концов и я, на котором был и впервые в ту весну появившийся на горизонте О. Мандельштам и Н. Гумилев. Все, кроме Потемкина-германиста, были романистами..."
С весны Гумилев стал чаще встречаться и с А. Божеряновым, и с К. Сомовым, и с Ю. Верховским, и с А. Ремизовым, и с М. Волошиным. А когда 3 апреля в доме у Гумилева собрались его литературные приятели - он пригласил И. Ф. Анненского письмом:
"Многоуважаемый Иннокентий Федорович!
Не согласитесь ли Вы посетить сегодня импровизированный литературный вечер, который устраивается у меня. Будет много писателей, и все они очень хотят познакомиться с Вами. И Вы сами можете догадаться об удовольствии, которое Вы доставите мне Вашим посещением. Все соберутся очень рано, потому что в 12 час. Надо ехать на вокзал всем петербуржцам. Искренне преданный Вам Н. Гумилев. Бульварная, дом Георгиевского".
В 1931г. в парижском журнале "Числа" (книга 4) была напечатана миниатюра за подписью Г. А. - поэт и критик Георгий Адамович представляет нам атмосферу одного из подобных вечеров, происходивших в доме у Анненского:
"В Царское Село мы приехали с одним из поздних поездов. Падал и таял снег, все было черное и белое. Как всегда, в первую минуту удивила тишина и показался особенно чистым сырой, сладковатый воздух. Извозчик не торопился. Город уже наполовину спал, и таинственнее, чем днем, была близость дворца: недоброе, неблагополучное что-то происходило в нем - или еще только готовилось, и город не обманывался, оберегая пока было можно свои предчувствия от остальной беспечной России. Царскоселы все были чуть-чуть посвященные и как будто связаны круговой порукой.
Кабинет Анненского находился рядом с передней. Ни один голос не долетал до нас, пока мы снимали пальто, приглаживали волосы, медлили войти. Казалось, Анненский у себя один. Гости, которых он ждал в этот вечер, и Гумилев, который должен был поэту нас представить, по-видимому, еще не пришли.
Дверь открылась. Все уже были в сборе, но молчание продолжалось. Гумилев оглянулся и встал нам навстречу. Анненский с какой-то привычной механической и опустошенной любезностью, приветливо и небрежно, явно отсутствуя и высокомерно позволяя себе роскошь не считаться с появлением новых людей, - или понимая, что именно этим он сразу выдаст им "диплом равенства", - протянул нам руку.
Он был уже не молод. Что запоминается в человеке? Чаще всего глаза или голос. Мне запомнились гладкие, тускло сиявшие в свете низкой лампы волосы. Анненский стоял в глубине комнаты, за столом, наклонив голову. Было жарко натоплено, пахло лилиями и пылью.
Как я потом узнал, молчание было вызвано тем, что Анненский прочел только что свои новые стихи: "День был ранний и молочно-парный, - Скоро в путь..."
Гости считали, что надо что-то сказать, и не находили нужных слов. Кроме того, каждый сознавал, что лучше хотя бы для виду задуматься на несколько минут и замечания свои сделать не сразу: им больше будет весу. С дивана в полутьме уже кто-то поднимался, уже повисал в воздухе какой-то витиеватый комплимент, уже благосклонно щурился поэт, давая понять, что ценит, и удивлен, и обезоружен глубиной анализа, - как вдруг Гумилев нетерпеливо перебил:
- Иннокентий Федорович, к кому обращены ваши стихи?
Анненский, все еще отсутствуя, улыбнулся.
- Вы задаете вопрос, на который сами же хотите ответить... Мы вас слушаем.
Гумилев сказал:
- Вы правы. У меня есть своя теория на этот счет. Я спросил вас, кому вы пишете стихи, не зная, думали ли вы об этом... Но мне кажется, вы их пишете самому себе. А еще можно писать стихи другим людям или Богу. Как письмо.
Анненский внимательно посмотрел на него. Он был уже с нами.
- Я никогда об этом не думал.
- Это очень важное различие... Начинается со стиля, а дальше уходит в какие угодно глубины и высоты. Если себе, то в сущности ставишь только условные знаки, иероглифы: сам все разберу и пойму, знаете, будто в записной книжке. Пожалуй, и к Богу то же самое. Не совсем, впрочем. Но если вы обращаетесь к людям, вам хочется, чтобы вас поняли, и тогда многим приходится жертвовать, многим из того, что лично дорого.
- А вы, Николай Степанович, к кому обращаетесь вы в своих стихах?
- К людям, конечно, - быстро ответил Гумилев.
Анненский помолчал.
- Но можно писать стихи и к Богу... по вашей терминологии... с почтительной просьбой вернуть их обратно, они всегда возвращаются, и они волшебнее тогда, чем другие... Как полагаете вы, Анна Андреевна, - вдруг с живостью обернулся он к женщине, сидевшей вдалеке в глубоком кресле и медленно перелистывающей какой-то старинный альбом.
Та вздрогнула, будто испугавшись чего-то. Насмешливая и грустная улыбка была на лице ее. Женщина стала еще бледней, чем прежде, беспомощно подняла брови, поправила широкий шелковый платок, упавший с плеч.
- Не знаю.
Анненский покачал головой.
- Да, да... "есть мудрость в молчании", как говорят. Но лучше ей быть в словах. И она будет.
Разговор оборвался.
- Что же, попросим еще кого-нибудь прочесть нам стихи, - с прежней равнодушной любезностью проговорил поэт".
На "Романтические цветы" Анненский написал романтическую рецензию. Из рецензии:
"В последнее время не принято допытывать о соответствии стихотворного сборника с его названием...
В самом деле, почему одну сестру назвали Ольгой, а другую Ариадной? Романтические цветы - это имя мне нравится, хотя я и не знаю, что, собственно, оно значит. Но несколько тусклое, как символ, оно красиво, как звучность, - и с меня довольно.
Темно-зеленая, чуть тронутая позолотой книжка, скорей даже тетрадка, Н. Гумилева прочитывается быстро. Вы выпиваете ее, как глоток зеленого шартреза.
Зеленая книжка оставила во мне сразу же впечатление чего-то пряного, сладкого, пожалуй даже экзотического, но вместе с тем и такого, что жаль было бы долго и пристально смаковать и разглядывать на свет: дал скользнуть по желобку языка - и как-то невольно тянешься повторить этот сладкий зеленый глоток.
...Зеленая книжка отразила не только искание красоты, но и красоту исканий. Это много. И я рад, что романтические цветы - деланные, потому что поэзия живых... умерла давно. И возродится ли?
Сам Н. Гумилев чутко следит за ритмами своих впечатлений и лиризм умеет подчинять замыслу, а кроме того, и что особенно важно, он любит культуру и не боится буржуазного привкуса красоты".
Гумилев на рецензию ответил письмом:
"Многоуважаемый Иннокентий Федорович! Я не буду говорить о той снисходительности и внимательности, с какой Вы отнеслись к моим стихам, я хочу особенно поблагодарить Вас за лестный отзыв об "Озере Чад", моем любимом стихотворении. Из всех людей, которых я знаю, только Вы увидели в нем самую суть, ту иронию, которая составляет сущность романтизма и в значительной степени обусловила название всей книги..."
Стихи, манера жить, смотреть на мир, - все дорого Гумилеву в Анненском. Общение с ним, возможность подолгу разговаривать дают импульс творчеству.
"Творить для Анненского, - говорил Гумилев, - это уходить к обидам других, плакать чужими слезами и кричать чужими устами, чтобы научить свои уста молчанью и свою душу благородству. Но он жаден и лукав, у него пьяные глаза месяца, по выражению Ницше, и он всегда возвращается к своей ране, бередит ее, потому что только благодаря ей он может творить. Так каждый странник должен иметь свою хижину с полустертыми пятнами чьей-то крови в углу, куда он может приходить учиться ужасу и тоске.
...Стих Анненского гибок, в нем все интонации разговорной речи, но нет пения. Синтаксис его так же нервен и богат, как его душа".
Вспоминает А н н а А х м а т о в а:
"Меж тем как Бальмонт и Брюсов сами завершили ими же начатое (хотя еще долго смущали провинциальных графоманов), дело Анненского ожило со страшной силой в следующем поколении. И если бы он так рано не умер, мог бы видеть свои ливни, хлещущие на страницах книг Б. Пастернака, свое полузаумное: "Деду Лиду ладили..." у Хлебникова, своего раешника (шарики) у Маяковского и т.д. Я не хочу сказать этим, что все подражали ему. Но он шел одновременно по стольким дорогам! Он нес в себе столько нового, что все новаторы оказывались ему сродни... Б. Л. со свойственным ему красноречием ухватился за эту тему и категорически утверждал, что Анненский сыграл большую роль в его творчестве... С Осипом я говорила об Анненском несколько раз. И он говорил об Анненском с неизменным пиететом. Знала ли Анненского М. Цветаева, не знаю".