Останется при мне - Уоллес Стегнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Озеро Баттел-Понд, если взглянуть на него как на картину, принадлежит к Школе реки Гудзон – к школе живописи, соединившей в себе философскую углубленность с пасторальностью. Это не курорт. Это полная противоположность курорту: ученые и преподаватели, которые составляют большую часть летнего контингента и платят львиную долю налогов, тихо воспрепятствовали всем поползновениям построить тут аэропорт, кинотеатр и вторую автозаправку, они даже не позволили кататься по озеру на моторных лодках. То, что Сид Ланг впервые увидел летом 1933 года, внешне мало чем отличалось от того, чему здесь положили начало Джордж Барнуэлл Эллис и Блисс Перри[35] после поездки в коляске в самом конце XIX века. Свечи и масляные лампы неохотно уступили место электрическому освещению; в некоторых коттеджах появились телефоны; каждые шесть-восемь лет подгнившие доски веранд и причалов заменялись новыми. В остальном – перемен немного.
Мое затруднение не в том, чтобы вообразить себе Баттел-Понд, а в том, чтобы представить себе, о чем Сид и Чарити могли говорить между собой и что они могли делать в тот день и в последующие дни, на которые он остался, отказавшись без всякого письма, телефонного звонка или объяснения от запланированного ужина в Монреале. Любовные сцены между моими друзьями никогда не привлекали меня как писателя и не были моим козырем, и, так или иначе, я не могу утверждать с определенностью, что она в тот момент была уверена в своих чувствах к нему, хотя не сомневаюсь, что чувства эти у нее были. К тому же вермонтский дождь – не самая подходящая обстановка для нежных сцен. Поэтому я просто поведу их на прогулку, на которую они вполне могли решить отправиться.
Они идут через мокрый лес на главную дорогу, поворачивают налево, проходят шагов сто и протискиваются через ворота с потускневшей надписью на табличке: Défense de Bumper[36] (чья-то профессорская шутка). Грунтовая дорога – та самая, по которой я прошел сегодня утром, – идет по склону холма под нависающими деревьями: сахарный клен, красный клен, тсуга, бумажная береза, аллеганская береза, тополелистная береза, бук, черная ель, красная ель, бальзамическая пихта, поздняя черемуха, американский ясень, липа, виргинский хмелеграб, американская лиственница, вяз, тополь, кое-где молодая белая сосна. Дочь своей матери, выдержавшая много походов со справочниками в руках по птицам, цветам, папоротникам и деревьям, Чарити безошибочно называет, где что растет. Сид, которого возили на лето в горы Северной Каролины, где лес не такой, как в Вермонте, а иногда на мыс Хаттерас, где на первом плане не деревья, а угорь и сельдь, мало что знает и охотно слушает ее разъяснения.
Дорога, изгибаясь, идет вверх от влажной земли, густо поросшей кедрами, к лугу на плоском возвышенном участке, где джерсейские коровы, красивые, точно оленухи, смотрят на них томными “очами Юноны”. Вдоль тропы – плотные заросли папоротников, с которых капает влага, их тут два десятка видов. Про них Сид тоже почти ничего не знает (по моему опыту, папоротники – чисто женская сфера), и она ему показывает: деннштедтия точечнолопастная, щитовник, оноклея чувствительная, чистоуст коричный, страусник обыкновенный, чистоуст Клейтона, многорядник верхоплодный, орляк, венерин волос. Эти названия так же приятны его слуху, как лесные запахи обонянию. На прогалинах между участками, поросшими елью, – зеленый ковер мха в пядь толщиной, мягкого как пух, со “свечками” плауна и куполами оранжевых в белую крапинку грибов.
Сид ступает на мох мокрыми мокасинами. Прыгает на нем, как на батуте. Наклоняется, придавливает мох ладонью.
– Боже мой, – говорит он. – Хочется лечь и поваляться. А из-под какого-нибудь из этих грибочков в любую минуту может появиться гном.
– Это ядовитые грибочки, – замечает Чарити. – Красные мухоморы. Ne mangez pas[37].
– Ты все знаешь, что тут растет. Прямо чудо какое-то.
– Не такое уж и чудо. Я ведь тоже тут росла.
– Я рос в Севикли под Питтсбургом, но я ни одного тамошнего растения не смог бы тебе назвать. Ну, кроме разве что сирени.
– Ты не рос с моей мамой.
Вот они – улыбаются друг другу под убывающим дождем. Он влюблен в ровную белизну ее улыбки – а кто бы против такой улыбки устоял? – хотя в этом они почти равны, он тоже всегда готов продемонстрировать то, что пренебрежительно называет “зубным парадом во рту”. На ней его желтая зюйдвестка, с краев которой падают капли, и этот головной убор кажется ему самым восхитительным из всех, что он когда-либо видел. Могу предположить, что ему хочется лечь с ней прямо тут, на пружинистый мох, воспроизводя сцену между леди Чаттерлей и егерем, которую он несколько раз перечитал во взятой на время у приятеля запрещенной книжке Лоуренса. Она смеется глазами, в них пляшет жизнь. Он, предполагаю, тянется к ней. Она, предполагаю, отбивает его руку. Так поступали девушки в 1933 году. Они идут дальше.
С дерева над ними, внезапно зашумев крыльями, слетает куропатка. Они видят снежного кролика (это вообще-то не кролик, объясняет она ему, а заяц-беляк, просто их тут называют кроликами). Теперь они идут между полуразвалившимися каменными заборами и древними, обломанными кленами; когда-то тут была дорога. Склоны по обе стороны, которые раньше служили пастбищами, постепенно зарастают деревьями. Она рассказывает ему о фермах, которые тут были, и показывает фундаменты, заросшие одичавшими розами, гелиотропом, сиренью со ржавчиной на листьях и девичьим виноградом, обильным, как злой сорняк.
За разговором они не заметили, как дождь перестал. На западе, высоко и далеко, проглядывает голубизна, и когда они одолевают последний подъем и выходят на вершину, где из камней сложены очаги для пикников, взгляду открываются горы. Их названия она тоже знает. Верблюжий Горб, Мэнсфилд, Белвидер, Джей. Жиденькое солнце золотит вершины. Он расстилает на траве свой дождевик сухой стороной вверх, и они садятся.
Вид с Фолсом-хилла лишен величественности западных ландшафтов. Прелесть ему придает чередование дикого и окультуренного: косматый лес резко граничит с гладким сенокосным лугом, тут и там белые пятнышки домиков, красные пятнышки амбаров, крохотные, как скопления тли на листе, стада. Прямо под Сидом и Чарити, за лохматой вершиной более низкого холма, – озеро, имеющее форму сердца, с деревней на южном берегу. Вокруг озера практически не увидишь ни коттеджа (их тут называют кэмпами), ни пристани, ни лодочного сарая. Зеленые леса и еще более зеленые луга подходят к голубой воде, и все здесь выглядит почти таким же диким, каким должно было показаться людям генерала Хейзена, прокладывавшим через эти леса дорогу в Канаду во время Революции.
Сид вдыхает все это, вбирает через поры. Если жил когда-нибудь на свете романтик, которому лучше было бы не учиться у Ирвинга Бэббита, то это Сид. Он в большей мере принадлежит к Школе реки Гудзон, чем Эшер Дюранд[38], он больший трансценденталист, чем Эмерсон, он больший друг лисы и лесного сурка, чем Торо.
– Ты мне не говорила, – мягко упрекает он ее. – По-моему, это самое красивое место на свете.
– Ну, не настолько красивое, но красивое, это правда. Я люблю этот вид с холма. Хорошо, что дождь перестал. Может быть, завтра получится покататься по озеру на лодке.
– Мне остаться до завтра?
– Твой друг из школы Магилла – он не будет беспокоиться?
Это чистейшее зловредство. Он отмахивается от монреальского друга резким движением руки.
– Ты хочешь, чтобы я остался?
Экспрессивное пожатие плечами. Загадочная улыбка.
– Ты недовольна, что я поехал следом за тобой?
– Нет.
– Почему ты убежала из Кеймбриджа?
– Я не убежала. Я приехала сюда в отпуск.
– И даже не сказала мне, куда направляешься. Конечно, убежала. Мне пришлось узнавать в музее Фогга, где тебя искать.
– Я решила импульсивно.
– Из-за меня.
– Не все на свете происходит из-за тебя!
– Но это как раз такой случай.
Пожатие плечами.
– Чарити, – спрашивает он в отчаянии, – ты хочешь, чтобы я уехал? Если так, то я уеду немедленно. У меня правда есть приятель в школе Магилла. Ждать он меня не ждет, это я выдумал, но он существует. Если мое присутствие тебе неприятно, я уберусь сию же минуту. Как я могу знать, играешь ты со мной в игры или нет? Я люблю тебя, это что-нибудь значит? Если есть шанс, я готов тут быть и ждать бесконечно, но я не хочу, чтобы меня терпели из жалости. Я хочу на тебе жениться. Я сделаю все, что для этого нужно, пусть даже на это уйдут годы. Но я не желаю быть объектом сострадания, которому не говорят правды.
– Разумеется, я не терплю тебя из жалости, – отвечает она. – Разумеется, я хочу, чтобы ты остался. Мама хочет, чтобы ты остался. Я рада, что ты приехал, действительно рада. Я на это надеялась. Но замуж! Как мы можем пожениться, когда у тебя до диплома еще два или три года? Сейчас люди голодают, стоят в очередях за хлебом – ну и где мы окажемся? Ни работы, ни перспектив, и годы до чего-то определенного. Да, твоя мать тебя содержит, пока ты учишься, но перестанет, если ты совершишь такой безрассудный поступок, как женитьба.