Хроника стрижки овец - Максим Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интренет оказался не школой свободы, но школой хамства и холуйства одновременно. Мало того что всякий может нахамить – но практически всякое хамство можно простить.
Практически любой из вас одновременно участвует в пяти разговорах, причем половина из этих разговоров опровергает другую. Вы общаетесь с человеком, которого уважаете, а минуту спустя общаетесь с тем, кто данного человека поливает грязью. Вы поддерживаете какую-то идею, а минуту спустя вы говорите с тем, кто данную идею ненавидит.
Любопытно, что все это вы оправдываете свободой – мол, мы свободные цивилизованные люди, и в силу этого, соблюдаем формальные приличия, не рвем отношений, не кидаем перчаток в лицо.
Вот так вот среди нас получили права хамы и пустословы, воры и лакеи, выдающие себя за господ.
То, что вы принимаете за толерантность, – есть обычное соглашательство. А соглашательство – есть форма выражения холуйства.
Вам это неприятно читать, но это обыкновенная правда.
Именно холуйство нужно было развить в обществе, чтобы делать с этим обществом все, что захочется. Научись предавать ближнего по мелочам, виляй каждую минуту, и массовая несправедливость сойдет государству с рук.
Скверно вы живете, господа.
Мораль прогульщика
Есть популярные фразы, которые известны до половины или услышаны неверно, – например, про опиум для народа. В продолжении фразы сказано про «сердце бессердечного мира, вздох угнетенной твари» – религия это отнюдь не наркотик, но лекарство, снимающее боль. Однако принято корить Маркса за то, что он презирал религию.
Расхожая фраза про новаторов в искусстве – мол, пусть новаторы сначала научатся рисовать «как положено», а уже потом искажают рисование – тоже услышана не вполне верно.
Поколения невежественных мальчиков, этаких шариковых московского концептуализма, потешалось над данным ретроградством. Каждый из них, в собачьем сердце своем, презирал обучение рисованию: какой мне смысл учиться рисовать, если потом все равно я собираюсь отменить старое рисование – и стану писать короткие бессмысленные реплики на бумажках, как то сделали великие мои предшественники?
Я ведь не стану рисовать гипсы и штриховать светотень – так для чего мне учиться?
Так революционные матросы палили господские библиотеки, а большевистские агитаторы объявляли знание домарксистской философии вредным. К чему Аристотель? Зачем Рафаэль? Важно узнать про классовую борьбу, которая перечеркнула историю, а сегодня необходимо понять, что рисования отныне не существует. А что существует-то? Шариковым надо знать – в какой отдел очистки записываться. На это находился свой швондер, Гройс или Бакштейн – подобно агитатору, читавшему на полторы книги больше диких матросов. Поскольку торжество над малыми сими – одно из сильнейших удовольствий подлунного мира, швондеры находили удовольствие в формировании шариковых.
Наличие школы сильно мешало, в те годы еще где-то продолжали учить рисованию, рассказывали про перспективу, ставили руку. Ах, вы повторяете эту замшелую присказку «сначала научись рисовать, а потом искажай форму»? Ха-ха! Мы создадим контр-школу, школу, в которой будут учить, как надо не учиться.
И батальоны тогда еще юных отроков фотографировались, сидя в вольных позах, – выпускники школы невежества. Они были почти как настоящие художники, как те, кто образовывал группы «Бубновый Валет» или «Парижская школа». Чем не Модильяни с Пикассо? Тоже юны и отважны! Правда, они не умели ничего – но это же пустяк, это теперь необязательно. Художественная группа, объединение новаторов, кружок единомышленников – тут важно то, что все вместе и все разделяют страсть к невежеству. Сегодня им под шестьдесят – или за шестьдесят, их кураторы состарились, так и не написав ничего, их произведения сложены под кроватью – когда-нибудь человечество достанет архивы из-под дивана, поглядит на бессмысленные слова, написанные под корявыми рисунками: так пожилой юноша выражал себя. Он не хотел учиться рисовать, он не хотел учиться читать, он хотел самовыражаться – достойная цель двуногого!
Школа – в частности школа рисования – имеет своей целью не столько обучение конкретной дисциплине, сколько обучение процессу обучения.
Когда человек делается образованным, у него пропадает охота хамить профессору – хотя желание нахамить было сильнейшим, едва ученик впервые услышал про досадные дважды два. Процесс усвоения сам по себе является дисциплиной: это привычка слушать другое, это знание о том, что кроме твоего небольшого опыта – есть грандиозный опыт истории. Обучение – как любовь: можно любить свои желания; но есть еще очень много людей, у них тоже есть желания и судьбы, их всех надо любить.
Когда говорится, что сперва следует научиться рисовать, а потом уже искажать нарисованное, – имеется в виду лишь то, что исказить можно лишь форму, и формой надо обладать, для того чтобы ее исказить. Невозможно исказить бесформенное – бесформенное уже и без того искажено. Если человек умеет лишь ругаться матом – как же ему сказать грубость? Если субъект не знает вообще ничего – против какого именно знания он восстает?
Пока учишься говорить правильно, стирается потребность мычать. Искажать форму можно – почему же форму не искажать? – однако нельзя исказить то, чего не существует, а форма возникает лишь в сознании, искушенном школой и воспитанием. Если потребность в искажении формы имеет смысл, как имела она смысл в творчестве Пикассо или Дали, эта потребность сама станет школой; искажение сделается новой формой бытия формы.
Именно этот процесс изменения предшествовавшей формы через новое формообразование – и называется традицией в искусстве: так Пикассо учился у Сезанна, так Сезанн учился у Делакруа, так Делакруа учился у Рубенса, а тот – у Микеланджело, а Микеланджело – у античности. Это единственно возможная преемственность в искусстве, это именно то, что Бодлер называл «маяками», а Маяковский – «армией искусств». Это не повторение, но узнавание и уважение чужих усилий. Дега в свое время говорил, что до двадцати лет мальчику надо копировать в музеях, а потом можно позволить ему провести одну линию – свободолюбцы сочли эту фразу муштрой. Нет, не муштра: Дега лишь имел в виду то, что следует научиться читать – до того как начинаешь писать.
А у неграмотных мальчиков можно перенять лишь плохие привычки. Пожилые юноши-концептуалисты бродят по дворам, это скверная компания – не умеющие ничего, не читавшие ничего, привыкшие общаться друг с другом на полувнятном волапюке. Революционные матросы финансового капитализма, махновцы перестройки – они палили академические библиотеки и гадили в подъездах. Их стараниями сегодняшние олигархи получили статут моральных человеческих существ: ведь если знаний и науки не существует – то и мораль абрамовичей сойдет.
Сегодняшний день крайне напоминает ожидание экзамена – вот завтра к доске идти, а занятия-то мы прогуливали.
Прогуляли занятия! – на дачу ездили и пиво пили, а завтра надо отвечать, в каком году была Франко-прусская война. Да может плюнуть на эту историю? Пойдем дальше пиво пить – все равно скоро пенсия.
Белые комиссары
Вчера в парижском музее разговорился с посетителями: стали расспрашивать, какая была жизнь в Советском Союзе, потом выяснилось, что один из них видел мою картину в Третьяковке, потом стали вспоминать всех русских художников последних 30 лет.
Список получился длинный.
Тут надо сказать, что к 1985 году русская культура подошла с таким количеством талантливых людей, какого не было в то время ни в одной известной мне стране (я не знаю Индии и Китая). Это понятный феномен: двадцатилетнее затишье дало возможность сидеть в библиотеках и работать в мастерских. Это время именуют застоем, но мне оно – со всеми понятными оговорками – скорее напоминает екатерининское: небурная война на востоке, подавление мятежей по окраинам, а в целом век умеренного просвещения и стагнации. Думаю, брежневское время оказало крайне благотворное влияние на русскую культуру именно тем, что дало возможность многим состояться. Прошу меня понять: когда я говорю «состояться», не имею в виду «заработать» или «посетить Нью-Йорк». Я имею в виду накопление знаний и умений. Потом это накопленное стали растрачивать. Потом стали выдавать пустоту за содержание.
Но вот к 1985 году в стране были десятки крупных художников. Сейчас принято поминать только т. н. авангардистов (Булатов, Кабаков, Штейнберг, Янкилевский, Пивоваров и т. п.), но не менее крупными – думаю, гораздо более крупными – были те мастера, которые представляли русский реализм (а вовсе не соцреализм, как потом сказали о них пропагандисты капреализма). Это Никонов, Андронов, Пластов, Жилинский, Васнецов, Иванов и, прежде всего, Коржев. Одновременно с ними работали авангардисты первого эшелона: Рабин, Плавинский, Немухин. Были такие грандиозные фигуры, как Вейсберг и Шварцман, стоящие особняком – мистики. Были люди яркого таланта – ныне почти забытые по причине того, что не вписались в рынок, – Есаян, Турецкий, Измайлов, Леон. Были реалисты нового толка: Нестерова, Назаренко, Брайнин, Табенкин, Сундуков. Была новая православная живопись. Была традиционная московская городская и питерская живопись. И невероятное количество мастеров по республикам.