Что значит быть студентом: Работы 1995-2002 годов - Алексей Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интересно проанализировать и дискурсивный контекст понятий «профессура», «профессор». Эти два слова различались не только грамматически: «профессура» как означающее для некоторого социального единства фигурировала в качестве одной из ипостасей власти — особой, в университетском контексте, но все же власти, которой не следовало доверять и которая по определению связана с администрацией, поставленной «самодержавием». В то же время профессор как лицо, как учитель интерпретировался скорее в контексте лекции, семинария, встреч за пределами вуза[143]. Он был частью студенческого мира. Характерно, что ничего подобного не происходило с означающими для администраторов (кураторов, надзирателей) от режима.
«Парии» студенческого мира — «академисты» — занимали место «продажного иуды» университетской «демократии». Тем самым они ставились вне корпорации, одновременно выполняя роль отрицательного примера (в качестве нарицательного понятия). «Академистов» ассоциировали с лексемами «грязь», «загрязнение», маргинализируя их статус[144]. После 24–26 октября 1917 года происходит быстрая маргинализация понятий «большевики», «коммунисты», начавшаяся еще весной — летом того же года[145]. Маргинализирующим фактором было то, что и «академисты», и «большевики» оказались в пределах дискурса о враждебном политическом режиме и символизировавшей его университетской администрации.
Представляется существенным проанализировать и дискурс об «уроках», то есть о студенческой реальности вне университета. Контекст «репетиторских заработков» довольно однообразен: нехватка средств, тяжелые материальные и бытовые условия, то есть скорее нечто принуждающее. «Уроки» мешают учиться, препятствуют полноценным занятиям дома и в библиотеке, хотя и дают возможность прожить. Почти не говорится о самих учениках («уроки» обезличены), о педагогической технике, вообще о каком-либо нематериальном интересе. Мы видим враждебный мир труда, с которым студенту придется столкнуться после университета, а с другой стороны — напоминание о гимназическом прошлом. С. Кассов отметил, ссылаясь на Чехова, страх провинциала перед серым мещанским будущим его родителей[146]. Студенческий дискурс о труде и жизни вне стен вуза (исключая богемное времяпрепровождение, на самом деле являвшееся элементом студенческого стиля) косвенно подтверждает это наблюдение.
Активное усвоение языковых форм означало интериоризацию определенной картины мира и имело, среди прочего, дисциплинирующее воздействие.
Интеграция «новичков»
Корпорация может самовоспроизводиться, только имея эффективную стратегию «обращения» новичков. Но и эти последние — не глина; они сами желают интегрироваться, стать студентами. Рассматривать интеграцию исключительно как род принуждения означает удаляться от реальности. Речь идет о процессе, который во многом «созидают» сами первокурсники, через «притирку» к студентам старших курсов, привыкание к атмосфере вузовской жизни. Меняются не только они сами, но и то, что их окружает, в том числе их старшие товарищи и профессора. Для того чтобы лучше понять ход этих изменений, разумнее всего обратиться к индивидуальному опыту самих первокурсников.
Мемуары большевистского лидера универсантов в 1913–1915 годах С. И. Петриковского служат нам одним из таких свидетельств: он, поступив в университет в сентябре 1913 года, «первые две-три недели был наидисциплинированнейшим студентом. Аккуратно посещал все лекции, семинары, консультации, увлекся высшей математикой, физикой»[147]. О подобной стратегии первокурсника приходится читать нередко. Вс. Рождественский вспоминал, как «составлял себе примерный план посещения лекций»[148]. Так же описывает первые шаги начинающего универсанта «этнограф» студенчества Москвы П. Иванов[149]. Наш первокурсник начинал с самоприспособления к «нарисованному» им же образу универсанта. Этот образ предполагал дисциплину, знакомую новичку по гимназическим годам, но требовавшую куда большей ответственности, чем раньше: право выбора учебного плана и свободного посещения обязывало.
Весьма быстро модель поведения менялась: достаточно было иногда одной встречи. Так случилось и с Петриковским, который в конце сентября 1913 года встретил своего гимназического учителя Н. В. Крыленко, сразу же вовлекшего его в большевистскую подпольную работу. Такие повороты претерпевали многие: если для Петриковского ключевым событием стало возобновленное знакомство с учителем, для сибиряка К. Г. Аршавского центром притяжения явилось сибирское землячество университета, где он также нашел недавних товарищей по гимназическому кружку[150]. Новичок искал компании, и легче всего было вновь окунуться в среду земляков либо бывших соучеников. Если, как у Аршавского и Петриковского, «знакомцы» оказывались подпольщиками, первокурсник имел все шансы на то, что скоро его «будет не хватать» на занятиях[151]. Возможны были и иные ситуации: Вс. Рождественский следовал своим богемным интересам начинающего поэта и сразу примкнул к «бесчисленным студенческим литературным кружкам»[152]. Кто-либо другой, готовивший себя к карьере ученого, искал знакомств в научных студенческих обществах, кружках и библиотеках[153]. Стратегию можно было, до известной степени, выбрать: конечно, свобода выбора зависела от качеств социального актора: социальной позиции, которую он занимал относительно других акторов, информации, находившейся в его распоряжении, и т. п. Не участвовавший в студенческих организациях и мало интересовавшийся политикой в свои первые университетские годы, будущий герой Февральской революции Владимир Иванович Хлебцевич (поступил на физико-математический факультет Петроградского университета в 1913 г.) примкнул к обычной жизни первокурсников с вечеринками и бесконечными дискуссиями[154]. Возможно, это была наиболее распространенная из стратегий первокурсников.
Интеграция осуществлялась и через знакомство с общестуденческими ритуалами и традициями: участие в сходках, «университетский коридор» (с его правилами «хорошего тона»)[155]. Становление студента реализовывалось и воплощалось в языке. С усвоением «мышления по-студенчески» первокурсник реально таковым становился. Об особенностях вузовского дискурса мы уже говорили.
Место профессуры в корпоративном бытии студенчества
Наиболее близким «соседом», который многое определял в самих основах студенческого бытия, была профессура — еще одна вузовская корпорация, одновременно прописанная по чиновничьему ведомству и потому поддерживавшая довольно двусмысленные отношения с автократическим государством. Формальные отношения двух корпораций колебались от враждебных — как это не раз бывало до революции, в том числе в 1914–1917 годах, — до союзнических (особенно с лета 1918 г.). Однако принципиальная модель оставалась неизменной: контроль, попытки его ограничить и преодолеть, компромисс — все в условиях постоянного контакта. Собственно, эти контакты определяли подвижную границу, изменения которой меняли, иногда в чем-то существенном, корпоративные реальности, студенческий габитус[156]. Когда мы говорим о контроле, то имеется в виду не только и даже не столько его репрессивная функция, сколько сложное отношение с конструктивным потенциалом — этот контроль формировал определенные формы мышления о мире и поведения и доводил до автоматизма навыки их применения, создавая базовые возможности для переживания свободы[157].
«Пограничная зона» контактов и конфликтов двух корпораций охватывала все университетское пространство, но аудитория, где проходили лекции и семинарские занятия, представляется точкой особого напряжения. Профессора избирали различные стили общения со студенчеством, но при любом из них процедура лекции, конструкция и интерьер аудитории символизировали режим профессорской власти. Сопротивление, которое это доминирование порождало, обнаруживалось в наиболее явной форме в моменты студенческого бойкота того или иного профессора — «правого» или «соглашателя» — и в периоды студенческих забастовок. Например, 16 сентября 1914 года студенты бойкотировали лекцию ультраконсерватора В. Н. Гридовского, подвергнув профессора обструкции[158]. Поводы для подобных конфликтов могли быть разнообразными, но особенно часто ими оказывались идеологический подтекст курса, входивший в противоречие с освященными традицией ценностями «демократического студенчества», поведение даже слывшего либеральным профессора в обстоятельствах конфликта учащихся с властями, а то и просто качество лекций[159]. В такой ситуации профессура, следовавшая нормам корпоративной солидарности, обычно порицала студенческое поведение; эти оценки разделяла и либеральная пресса[160]. Студенты осмысливали себя через противопоставление «мужества и твердости» собственной корпорации — «трусости» и «соглашательству» профессуры[161]. В свою очередь, в других обстоятельствах, с лета 1918 года, после заключения союза с профессурой против новой власти, характер студенческой корпоративности вновь изменился: идеал «автономного университета» должен был конституировать основу интегральных ценностей двух сообществ. Эта конвенция была плодом ряда уступок и компромиссов, прежде всего со стороны профессоров, допустивших студентов к управлению университетом (что, впрочем, могло случиться и помимо профессуры, в ходе реализации советской реформы лета-осени 1918 г.). Некоторое перераспределение власти в рамках университета было закреплено (или одновременно сконструировано) в студенческом и профессорском дискурсах[162]. Данный компромисс указывает на смещение плоскости соприкосновения и взаимного приспособления двух групп из аудитории в ученые советы университета и факультетов, а также в административно-хозяйственные инстанции. Меняется вузовская «география власти» — следом или одновременно с ее экономией. Перемены затрагивают и установки профессуры относительно студенчества в моменты конфликтов последнего с властями (равно как и наоборот). В обстановке арестов и полицейских преследований в последние месяцы Гражданской войны ученые советы неоднократно обращаются к властям с жалобами, просьбами и даже требованиями по поводу задержания отдельных студентов, а также и профессоров[163]. До известной степени конкуренция между корпорациями смягчается в пользу конструкции «университетской семьи» с общими традициями и предназначением. Думается, что к этим переменам привела не только общая угроза со стороны новой власти: политика последней представляется крайне противоречивой — иногда благожелательной и даже «искательной» по отношению к студентам (лето — осень 1918 г.), иногда протягивающей руку профессорам (Комиссия по улучшению быта ученых), иногда откровенно враждебной и тем и другим (институт комиссаров в вузах, рабочие факультеты, аресты, мобилизация)[164]. Не менее важно падение престижа интеллектуального труда вообще и социального статуса профессуры в частности. Профессора имели перед собой дилемму: или все потерять в результате реализации реформы 1918 года (с ее предельно жесткими требованиями сменяемости университетской бюрократии, разделением научной и учебной работы, жестким общественно-государственным контролем за деятельностью вузов и откровенно эгалитаристским пафосом), или найти общий язык со студенчеством, — а искать его они начали еще летом 1917 года, на «мануйловском совещании» по университетской реформе. Таким образом, контуры профессорской корпорации также сместились.