Отчий сад - Мария Бушуева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
note 76 Где же все-таки Ритка? Вот шебутная, позвонила и исчезла. Господи, только бы он не попал под машину — такой рассеянный. Нет, какой же он рассеянный?! Наоборот, самые мелкие детали замечает, мышь прошмыгнет — сразу уловит. Это она с той самой Бассейной. Могло быть: шел, задумался, скорее даже засмотрелся: какой интенсивный желтый! — и откуда ни возьмись машина. Глупости, не надо притягивать негатив. Напугаешь себя. И… Пойду-ка позвоню. Да, вот позвонишь — старую бабку его всполошишь. Ой, ну Ритка!
Заглянула медсестричка. Позвала к телефону. Наталья так спешила по коридору, что чуть не сбила какую-то пожилую матрону, объемней Натальи раза в четыре. Как она разоралась! Врачи еще называются, никакого внимания к людям, больные пришли, а они носятся точно кони! Безобразие!
Но не Ритка звонила — Мура. Наталья так удивилась, что сразу заговорила быстро-быстро: а, Мура, здравствуй, ну как ты, у меня столько пациентов. Пока не сообразила в конце концов: Мура звонит зачем-т о. Остановила поток слов. Покашляла в трубку. Пригласил ее в гости вечером. Она хотела сразу отказаться, но что-то в голосе его насторожило. Больно тихо он говорил, просительно, и голос то ли подрагивал, то ли в телефонном аппарате помехи.
Никогда она не может отказать. Мягкая. Самой противно. Как тесто. Как пластилин. Она положила трубку, пошла понуро. Тетка продолжала возмущаться. К ней подключились другие — и уже скандал метался от стены к стене, норовя умчаться дальше и захватить весь коридор.
— Наталья Антоновна, опять вас! — ее окликнули из регистратуры. Медсестры относились к ней с симпатией: не зазнаётся и на психику дисциплиной не давит. Доброжелательная, одним словом. Звонила на этот раз все-таки Ритка. Все нормально, она не придет, Митя нашелся, привет.
— Привет, — она уронила на место трубку. Стояла молча и глядела, не видя, перед собой. note 77
— Да что творится! Вы только посмотрите, посмотрите!
— Крик вывел ее из задумчивости. Она с любопытством перевела взгляд и обнаружила рядом электрическую брюнетку, трясущую больничной карточкой. Регистраторши в белых колпаках и медсестричка, та, что позвала Наталью к телефону, обернули к негодующей свои невозмутимые лица.
— Что пишет врач: в горле слизистые чистые, миндалины не увеличены!
— Ну так что? — вяло поинтересовалась медсестричка.
— Что такого?
— Все правильно, — закивали точно в немом кино регистраторши.
— А то такого — у меня миндалины удалили в тринадцать лет!!! Наталья отвернулась и молча захохотала. Она поспешно сделала вид, что ищет чью-то поликлиническую карту среди разноцветных корешков, выстроившихся на полках. И когда крикливая пациентка ушла, медсестра Галя тоже просто покатилась со смеху. Они весело смеялись вдвоем. А белолицые регистраторши глядели на них строго, даже осуждающе глядели эти застывшие девы в накрахмаленных колпаках.
* * *
С Митей ничего особенного не произошло. Это слабые женщины, Юлия Николаевна и Ритуля, видели за каждым углом несущийся на него грузовик. Ритка и сестру заразила своим сумасшествием. Конечно, бабушка уже была один раз напугана судьбой, но сумела выстоять, выдержать и даже обратить свою страшную потерю в перевернутую боярскую шапку, куда полетели монеты сочувствия и жалости к бедной старухе. Юлия Николаевна любила читать пьесы. И жертвенная ее любовь к внуку порой превращалась в королевский флаг, под которым выступала израненная флотилия. Пожалуй, Митина интуиция проникала часто слишком глубоко, и если бы не его доброе сердце, если бы не его доброе
note 78 сердце, девочка моя, я бы его боялась! Но сердце у него мягкое и нежное. Иногда он, бывает, взорвется, но уже через час, покаянный, виноватый, жалостливый, приникает к моим старым ладоням. Он во всем и со всеми такой. Как-то одного старого бездаря, увенчанного лаврами, знакомого мне по моей журналистской работе, пожалел, ходил к нему, терпеливо выслушивал его бессмысленный, напыщенный бред, чтобы, когда старец, расстаяв, уже готов был раскрыть объятия и написать рекомендацию ему в союз, с мастерской помочь, на выставку протолкнуть, взять да и выпалить ему правдуматку. И потом как он мучился, и ведь не тем, чудак, что так все у него плохо клеится, а что старика обидел. Вот ведь он какой, наш Митя.
Юлия Николаевна перелистывала свой блокнот: сейчас я тебе найду, девочка, слова одного польского писателя, нет, кажется, жены писателя о нем, точно не скажу, но удивительно они подходят к Мите, так, так, вот тоже интересные выписки сделала из какой-то рукописи, он приносил ее, читал, а я за ним, о цветах: голубой — цвет правды, связан с религией, развивает чувствительность к музыке, успокаивает нервную систему, вылечивает легкие и благотворно действует на глаза. Интересно? Что вы, очень интересно. А фиолетовый, оказывается, мистический цвет. А вот еще: если тебе вдруг станет страшно, ты в темноте идешь, обратись к свету, попроси свет сопровождать тебя, защитить тебя… Нашла: «Творческая его природа, требующая всего нового, постоянных метаморфоз, странствий души и привязанности только к одному листу бумаги, вступала в неразрешимое противоречие с нежностью, которую, точно стеклодув, вдунула его мать в него, наделив его хрупкой, утонченной формой и слишком большой душой».
Как-то сказала я ему: ведь, наверное, хочется тебе, Митенька, уехать из нашего города, уезжай, ничего со мной, старухой, не случится, помогут добрые люди, и молока принесут, и хлеба кусок найдется!
note 79
— …И, как ребенок, взглянула на меня такими беспомощными, наивными глазами. Ты присмотрись, присмотрись, Рита, у бабушки глаза пятилетней девочки.
— А в людях он, девочка моя, не разбирается совершенно. Ощущал себя постоянным притворщиком: проходит сквозь них, но маскируется. Неловко ему выказывать, что он в них обнаруживает, под всеми их благожелательными улыбками и самоиллюзиями. Иногда злился на себя — не за что их всех жалеть, страдают-то они чаще всего из-за собственного тщеславия, из-за невзятых честолюбивых вершин, из-за того, что заглядывают завистливо за соседский забор. Жалеть?! Только за скудость. За бедность. За ничтожность. Дух мой не любит людей, как-то сказал он Ритке, но душа прощает и обнимает всех сирых мира сего.
Возможно, все душевные порывы предков Митиных, священников-миссионеров, сконцентрировались в нем, но помни, Рита, что свет, сконцентрировавшись в линзе, способен прожигать.
Если я прожигал — и обжигал — и сжигал — вины моей не было в этом. Так зачем же виню себя?..
Уверенный, что бабушка будет спокойно спать, считая, что внук на даче, и подзабыв о ри-ри, что означало ритуальный Ритин вечерний звонок (она всегда проверяла, на месте ли ее принц), встретив случайно, возле собственного дома бывшую свою приятельницу, круглоглазую узенькую Альмиру, он отправился к ней и провел у нее ночь.
«Вода на поверхности искрится, переливается, кажется легкомысленно-игривой, но глубина ее способна и притянуть, и отпугнуть робких пловцов. И небо вроде вот оно, рядом, с беспечными кудряшками белых облачков, с желтым солнышком, точно из детского мультфильма, но все выше, все выше поднимается самолет, а нет небу конца, за
note 80 облачными кудряшками снежные холмы, а дальше огромные поющие пространства, величественное безмолвие…»
— Юлия Николаевна отложила книгу и задумалась. Альмиру любил он год, он любил в ней свой образ Азии — ее орнаменты и тонкие запястья, ее шелковые ресницы, прикрывающие осторожные зрачки, ее горловой крик несущегося наездника, ее навязчивые пряные мелодии и то страстное зло, которое угадывалось под вежливосладкими улыбками и плавными движениями. Он звал ее просто Азиаткой. Она была для него линией, красками, пластикой Азии. Он рисовал ее очень много — и много любил. Он никогда ни к кому не возвращался, и, возможно, провел с ней нынешнюю ночь, только чтобы вспомнить запахи и цвета Азии своей души — так вспоминается что-то во сне, уже к полудню следующего дня полностью стираясь из памяти. И утром он шел к мольберту, чтобы не потерять мелодию ее линий, изогнутых, смуглых: музыкальные зигзаги в пору их страсти рисовались им на всех листочках совершенно автоматически. Наброски его, кстати, Инесса и ее приятели сравнивали с рисунками Пикассо и графикой Анатолия Зверева. К сожалению, и тогда он уже понимал, что Альмира для него — лишь разложимый на линии и краски символ, через узкое горлышко которого пил он древний и душный дух Азии, чтобы, захмелев, превращать его в наркотические образы на полотне. Чувственности обычной Альмира в нем не пробуждала. И она женским чутьем, видимо, улавливала в нем это и однажды призналась в своем непонятном страхе: что-то будто в тебе не совсем человеческое, сказала шепотом, будто мы не в постели, а в Космосе…