Я бросаю оружие - Роберт Белов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты зачем туда лазил?
— Мы кофе пили, — моментально пришла мне на помощь Оксана.
— Ксаночка, я же говорила, что тебе категорически... — всплеснула руками Ольга Кузьминична.
Я уже думал, что теперь опять все испортится, но матери были удачей очень довольные, и обошлось — как нельзя лучше.
— Кстати, а как этот молодец себя вел? — спросила Оксану моя.
— Витя сегодня был необыкновенно внимательным, — очень серьезно ответила Оксана.
— Ух ты, как она изысканно высказалась! — засмеялась мамка и растрепишила ее волосы. И Ольга Кузьминична тоже рассмеялась.
Оксана вся покраснела, да следом за нею и я. И все-таки она — продолжала очень решительно:
— Да, сегодня Витя был настоящий джентльмен.
— Ого! — теперь всплеснула руками наша мать. — Джентльмен или джентлемен ты сказала, — я что-то не расслышала? — Она всегда придиралась к тому, как мы говорим; к Оксане, может, поменьше, чем ко мне и Томке, но совсем не потому, что та — не ее дочь, а потому, что лучше нашего говорит; мамка, по-моему, и вообще не считала, кто тут чьи дети, а сейчас она еще и явно подтрунивала над Оксаной. Я старался быстро сообразить, с какими бы словами вступиться, прийти Оксане на помощь.
Но вмешаться я не успел.
— Мужчина! Благородный! — выпалила Оксана, вконец уже искраснелась и, по-моему, даже не на шутку рассердилась.
Мамка же и Ольга Кузьминична опять расхохотались.
А я тогда подумал, что как это странно: девчонка, а способна из-за дружбы пойти на то, на что, поди, не всякий пацан отважится; из-за пустяка ведь в общем, из-за того, что не захотела спрятать хорошее мнение об мне, приняла на себя целую такую пальбу. Известное дело — попасться на язычок к нашей мамке дело для кого хочешь нешуточное!
Потом пришла Томка, злющая-презлющая и голоднющая, но, увидав наше всеобщее довольство и завал всяческой шамовки на столе, сразу сменила гнев на милость, давай рассматривать подряд узелки, и мешочки, и свертки. Я по-новой растопил печурку, и матери стали готовить небывалый ужин, а Томка с Борей им помогать. И пошел у нас пир горой, какого я больше не помню, какого не удалось матери собрать, даже когда вернулся отец, и позднее, когда мы начали отовариваться по его мировой карточке литер-Б в самом военкоматовском магазинчике.
Очень хорошо, что Мамай тогда учился не с нами и в первую смену. С ним мы еще не очень-то корешились, только иногда вместе бегали на улице. Мне даже было противно с ним, потому что он рассказывал плохое про свою мать: к ней несколько раз приходили мужики. Мамай же и начал дразнить нас с Оксаной женихом и невестой, из-за этого мы с ним первый раз и подрались, на равной.
Однажды Мамай не пошел в школу и стал набиваться играть с нами. Не знаю, почему-то именно при нем Оксана впервые решилась показать Томке альбом с фотографиями Ольги Кузьминичны.
Оказывается, наша тетя Леля была когда-то перед войной — артисткою! Никто бы об этом не подумал, потому что работала она с самого первого дня санитаркой в госпитале, ходила, как и все, в телогрейке и нитяном платке и никогда не пела и не плясала. Сама она тоже никогда не рассказывала, при нас с Томкой по крайней мере, что работала в театре, а что была уж очень культурная, то из их разговоров с матерью я, например, решил, что она библиотекарша или музыкантша на пианино. А музыкальную школу у нас почти с самого начала войны, с сентября, закрыли; мы теперь учимся в ней, нашу отдали под эвакогоспиталь; библиотек в городе всего две, и туда на работу надо мало людей, там весь век работают две сестры, две тощие старухи, которые курят обе, — вот она и пошла в санитарки.
Потом, когда посмотрел картину «Актриса», мне многое стало понятнее в этом деле. Но и в кино все было так, да и не так. Может быть, если бы в нашем городке был какой-нибудь театр, Ольга Кузьминична поступила бы туда работать, и тогда жизнь у нее и у Оксаны, да и у меня тоже, пошла бы как-нибудь по-другому...
Оксана, подавая Томке альбом, вздохнула:
— Мама все-все оставила и повыбрасывала. У нее были вот такие вот длинные, выше локтя, перчатки, без пальцев, — митенки называются, страусовые веера, и колье, и диадемы, ну, в общем, бусы, украшения разные. Она и наши, и свои, и папины вещи бросила, а вот его сберегла...
После я догадался, почему Оксана долго не показывала такую интересную штуковину, на некоторых фотках Ольга Кузьминична снята почти что нагишом, так что и не узнаешь, и не поверишь. Мне было даже неприятно как-то и неловко смотреть. Но кое-что мне объяснила надпись на одной карточке: «Графиня Стасси в оперетте Кальмана „Сильва“. Не тогда, правда, а потом, когда опять-таки посмотрел ту же самую „Сильву“ в кино. Там тоже танцевали так, что было видно все ноги, а некоторые женщины помоложе ходили чуть ли не совсем голые. Ясно, Ольга Кузьминична прежде работала именно в оперетте, а там, видимо, все так и должно быть. Раз у них даже перчатки без пальцев, то и юбки без подолов, и только страусиные хвостики на заду.
Еще в альбоме лежали отпечатанные списки действующих лиц, программки, что ли, со всякими надписями от руки: «Ослепительнейшей Оль-Оль», «Вы моя Коханая. Антон». Это тоже поначалу меня задело. Отца у Бори с Оксаной звали Николаем чеевичем-то, потому что они Николаевичи, а Ольга Кузьминична в театре была вовсе не по фамилии Орлова, как они, а Коханая. Оксана объяснила, что на сцене так уж принято, что у нее такой псевдоним, и что по-хохлацки, по-украински то есть, коханая значит любимая. Я, кажется, и тогда подумал, что в оперетте, на сцене — в театре одним словом — и остальное, что мне кололо глаза, тоже так и полагается.
Потом я часто произносил про себя, как оно здорово выходит: Оксана Коханая... Тем более, что на многих фотографиях молодая Ольга Кузьминична оказалась очень похожей на свою дочь, и мне представлялось, какой бы красивой казалась Оксана во всяких таких, только не голых конечно, нарядах.
Нам девчонки вообще не хотели давать альбом, но мы все же уломали Оксану. Она подала его не мне, а Мамаю, и это меня, помню, очень задело. А с Мамаем совсем стряслось что-то неладное — не знаю, был тут альбом при чем или нет. По-нашему играть он и так-то не умел, а тут одикошарел совершенно, начал беситься, кривляться по-всякому, а потом стал заглядывать под одеяло, чтобы девчонкам сделалось стыдно. Томка злилась, грозила как следует его отдубасить, — тогда она еще была куда его здоровее, — но выбраться из-под одеяла стеснялась, только крепче натягивала свой угол на себя.
Не знаю почему, я тоже застеснялся вступиться за девчонок и не своим голосом хохотал, хотя смеяться мне совсем не хотелось.
Тогда из-под одеяла выскочила Оксана и несколько раз хлестко свистнула Мамаю по противной роже.
Он оторопел, глаза у него сделались дикие, и он бы, наверное, полез избить Оксану, но в это время в комнату вдруг вошла наша мать, неожиданно вернувшаяся с работы среди бела дня.
Оксана бросилась обратно к постели, но по дороге перевернула кастрюльку, которая заменяла Боре горшок. По полу растеклась большая вонючая лужа.
Лицо у матери вдруг искривилось, так что Мамай тут же улепетнул из комнаты, она схватила подвернувшееся под руку полотенце и два раза хлестнула Оксану по голым плечам.
— Убери сейчас же, дрянь такая! Навязались вы все на мою голову!
Полотенце она швырнула прямо в лужу, а сама кинулась на стул и заревела, с какими-то стонами, катаясь головой по столу.
— Мама, мамочка! Что с тобой?! — в чем была, бросилась к ней с кровати Томка.
Я только прижимался и прижимался в угол, к стене, так я был перепуган. Мать и нас-то с Томкой никогда не била, никогда не ревела, и уж совсем с ней не бывало таких припадков. Я чувствовал, что-то произошло еще, но боялся спросить и узнать об этом.
В глазах стало мутно, словно их запорошила красно-коричневая какая-то, будто кирпичная, пыль...
В рубашке и босиком, перепуганная Оксана побежала в коридор за тряпкой. Мать пришла в себя как-то разом, рывком, прижала к себе Томку и сказала:
— Ничего не случилось. Просто нервы.
Глаза ее стали сухие, но по-прежнему оставались чужими и злыми.
— Обезьяна, как есть обезьяна! — процедила она, глядя на ползавшую среди лужи Оксану,
На Оксану было жалко смотреть. Плечи, руки и ноги ее посинели и покрылись пупырышками гусиной кожи. Она неловко хлюпала тряпкой по вонючей луже, казалась страшно худой, неловкой и нескладной. Мелкой дрожью подрагивали острые локти и острые коленки, на тоненьких лодыжках некрасиво напряглись сухожилия. Она должна была вот-вот заплакать, рот стал большим, и выкатились большие обиженные глаза, а лицо казалось худым и мелким. Одной рукой она старалась натянуть как можно ниже на ноги подол, рубашку измяла и запачкала, и вся фигурка ее от тех неловких движений становилась еще более угловатой и неказистой.
Все это показалось смешным одному только Боре. Он закатывался-хохотал, бил в ладоши и показывал ручонками на Оксану. Мать вдруг схватила его, стала взахлеб целовать и тискать и опять разревелась, только теперь без истерики.