Город - Дэвид Бениофф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне за птицами надо смотреть.
— Нету здесь уже никаких птиц, — сказал Коля.
— Еще есть.
Я сомневался, что мальчишка протянет до завтра, но не хотелось, чтобы он умер здесь, в одиночестве, по соседству с бородатым трупом и пустыми клетками. Мертвые в Питере были повсюду: их складывали огромными кучами за городским моргом, сжигали на кирпичном заводе, сваливали в траншеи у Пискаревского кладбища, разбрасывали по льду Невы — будет чем поживиться чайкам, если они еще остались, эти чайки. Но здесь умирать — как-то совсем уж одиноко.
— Смотри, — сказал Коля и потряс одну клетку. — Никого нет дома. Ты хорошо сторожил, ты птичек защищал, а теперь они улетели. Пойдем с нами.
Он протянул руку в перчатке, но мальчишка не двинулся с места:
— Дед Руслан бы тебя застрелил.
— Дед Руслан? — Коля глянул на труп старика. — Злой он был дед, а? Сразу видно. Хорошо, что ты мирный.
— Он говорил, у нас в доме все на птичек наших зарятся.
— И правильно говорил.
— Говорил, придут сюда и глотки нам перережут. Им только волю дай, говорил. Курей украдут, суп из них сварят. Поэтому кто-то все время должен быть на часах, ружье из рук не выпускать.
Мальчишка говорил безжизненно, на нас не глядел, невидящие глаза его подернулись пеленой. Видно было, как он дрожал. А когда говорил, у него клацали зубы. По щекам и шее у него расплылись пятна светло-бурого пуха — словно само тело отчаянно пыталось спастись от холода.
— Говорил, на них мы всю блокаду продержимся. Пара яиц в день да карточки — нам хватит. А мы их согреть не могли.
— Да хватит уже про этих клятых кур. Пошли, давай мне руку.
Мальчишка по-прежнему не обращал внимания на Колю, и тот в конце концов поманил меня, чтобы я помог. Но я кое-что заметил — движение там, где никакого движения не полагалось: под шубкой у мальчишки что-то шевельнулось, словно его гигантское сердце забилось так громко, что стало видно.
— Что у тебя? — спросил я.
Мальчишка погладил себя по шубке спереди, словно успокаивая то, что было под ней. Впервые он посмотрел мне в глаза. Хоть он и был слаб, хоть до финиша ему оставались считаные миллиметры, я видел в нем крепость — упрямство, доставшееся по наследству от старика.
— Дед Руслан бы тебя застрелил.
— Да, да, ты уже сказал. Ты одну курицу спас, что ли? Это последняя. — Коля посмотрел на меня. — Сколько яиц курица в день откладывает?
— А я знаю?
— Слушай, малец, я тебе за эту курицу триста рулей дам.
— Нам тыщу предлагали. Дед всегда отказывался. Куры нам всю зиму продержаться помогут — так говорил. А с рублями что делать?
— Еды себе купишь. Курица помрет, как все остальные, если ее тут держать.
Мальчишка покачал головой. Разговоры его утомили, глаза уже закрывались.
— Ладно, а если так? Дай-ка мне. — Коля выхватил у меня из руки «библиотечную карамельку», добавил к ней последний ломтик своей колбасы и триста рублей. Все это положил мальчишке на колени. — У нас больше ничего нет. Теперь послушай меня. Если не будешь шевелиться, ты сегодня здесь умрешь. Тебе нужно поесть и слезть с этой крыши. Мы отведем тебя к девушкам на пятом этаже…
— Они мне не нравятся.
— Тебе ж не жениться на них. Мы им отдадим эти деньги, а они тебя накормят супом. Поживешь у них несколько дней — силы вернутся.
А сил у мальчишки хватило лишь слабо качнуть головой, но смысл был ясен. Он никуда не пойдет.
— Ты здесь птичку защищать останешься? А чем ты ее кормить будешь?
— Я с дедом Русланом буду.
— Пусть уж мертвые тут сами разбираются, а ты пойдешь с нами.
Мальчишка принялся расстегивать шубку. Бурую птицу он прижимал к груди, как новорожденного. Такого убогого зрелища я не видел давно — курица была грязная, оцепенелая. Здоровый воробей в уличной драке заклевал бы ее как пить дать.
Он протянул птицу Коле, а тот воззрился на нас обоих, не очень понимая, что сказать, что сделать.
— Бери, — произнес мальчишка.
Коля еще раз глянул на меня, потом — на него. Не помню, чтобы раньше он так терялся.
— Не живут они у меня, — сказал мальчишка. — В октябре у нас было шестнадцать. А сейчас только эта осталась.
Нам эта курица нужна была как воздух — но мальчишка отдавал ее за так, здесь что-то не то.
— Забирай, — повторил он. — Я от них устал.
Коля принял птицу из его рук, но не разглядывал, вообще к лицу подносить не стал — опасался, что глаза ему выцарапает. Однако никакого буйства в курице уже не было. Она сидела у Коли на руках вяло, дрожа от холода и тупо глядя в никуда.
— Держи в тепле, — сказал мальчишка.
Коля расстегнул шинель и сунул птицу за пазуху — в слоях теплой одежды еще оставалось место дышать.
— Теперь уходите, — сказал мальчишка.
— Пойдем с нами. — Я сделал последнюю попытку, хоть и знал, что все бесполезно. — Тебе сейчас не надо одному.
— Я не один. Идите.
Я посмотрел на Колю, и он кивнул. Мы двинулись к покосившейся двери. Выходя, я обернулся и бросил последний взгляд на мальчишку. Он сидел безмолвно, закутавшись в свою дамскую шубку.
— Тебя как зовут?
— Вадик.
— Спасибо, Вадик.
Мальчишка кивнул — глаза слишком синие, слишком огромные на этом бледном отощалом лице. Мы оставили его в курятнике с мертвым стариком и пустыми клетками. В коптилке догорал фитилек. На коленях, укрытых кроличьим мехом, лежали триста рублей и еда, которой уже не наешься.
9
На Васильевском острове разбомбили детский сад, и Соня собрала корзину щепок от расколотых балок. Буржуйка жарко горела, а мы сидели вокруг, пили «блокадный чаек» и смотрели на немощную курицу. В старую жестянку мы нарвали газет и устроили ей гнездо. Курица нахохлилась, прижав голову к груди, и не обращала внимания на толченое просо, которое ей чайной ложечкой рассыпали по передовице. В газете москвичи умоляли нас стоять до победного конца. Драная Москва. В Питере вообще думают, что раз уж случилась блокада, то хорошо, что с нами, мы что угодно переживем, а эти свиньи-чинуши в столице сдадут город первому же обер-лейтенанту, если им еженедельный паек стерляди не принесут. «Хуже французов», — говаривал Олежа, хоть и знал, что длинный язык до добра не доведет.
Коля прозвал курицу Дорогушей, но когда она пялилась на нас, тупо и подозрительно, никакой нежности в глазах у нее не было.
— А ей не надо это… любовью позаниматься перед тем, как класть яйца? — спросил я.
— По-моему, нет, — ответила Соня, отрывая высохшую кожицу с губы. — Мне кажется, петухи яйца оплодотворяют, а несет она их сама. У меня дядя был директором птицеводческого совхоза подо Мгой.
— Так ты в курах понимаешь?
Соня покачала головой:
— Я и во Мге-то ни разу не была.
Все мы — городские дети. Я никогда не доил корову, не сгребал навоз, не ворошил сено. В Доме Кирова мы вечно посмеивались над колхозниками — как скверно они подстрижены, как у них солнцем обожжены шеи. А сейчас над нами смеются и — едят свежатинку, кроликов там или кабанчиков, а мы жрем пайковый хлеб с плесенью.
— Ко вторнику она не снесет двенадцать яиц, — сказал я. — Она и не доживет до вторника.
Коля устроился на железной табуретке, вытянув перед собой длинные ноги, и что-то карябал в дневке. Огрызок карандаша у него стачивался.
— Не стоит заранее махать на нее рукой, — сказал он, оторвавшись от блокнота. — Она ленинградка. Крепче, чем кажется. Немцы тоже думали, что летом банкет в «Астории» устроят.
Фашисты вроде бы напечатали тысячи пригласительных билетов на свой триумфальный банкет, который Гитлер хотел устроить, завоевав, как он выразился в речи перед своими штурмовиками-факелоносцами, «колыбель большевизма, этот город воров и червей». Наши солдаты находили их на трупах офицеров вермахта. Их перепечатывали в газетах, даже, говорят, листовки делали и расклеивали по стенам. В Политбюро не придумали бы лучшей пропаганды. Мы ненавидели фашистов — за глупость, как и за все остальное: если город падет, не оставим же мы немцам гостиниц, где они станут пить свой шнапс у рояля и спать в роскошных номерах. Если пойдем ко дну, город мы заберем с собой.
— Может, стесняется? — высказалась Соня. — Может, не хочет класть яйца, когда на нее смотрят?
— Может, ей попить нужно?
— Это мысль. Дадим ей воды.
Никто не пошевелился. Мы все хотели есть, мы все устали. Мы надеялись, что кто-нибудь другой встанет и принесет чашку. На улице свет в небе гас. Уже слышалось, как гудят, нагреваясь, близкие прожектора, медленно светлели их толстые нити накаливания. Над городом барражировал одинокий «ишак», его пропеллер жужжал неумолчно — успокаивал.
— Вот же говняшка, а?
— А по-моему, симпатичная, — сказала Соня. — На мою бабушку похожа.
— Может, потрясти — вдруг выпадет?