Полиция памяти - Огава Ёко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что с ящиком для передач? Все получилось?
— В лучшем виде, не переживай. Дворик у школы маленький, вокруг ни души. Людей не то что не видать… Человеческим духом там не пахнет вообще. Теплота, которую оставляют дети, их запахи, следы — все это выветрилось уже очень давно. Пустота и холод, точно в какой-то стерильной лаборатории. Долго там находиться тяжело… В общем, взял я, что нашел, да и поехал скорей назад.
Задрав на себе свитер, старик достал из-за пояса холщовый мешок, из которого извлек белый конверт и какой-то сверток в пластиковом пакете.
— Вот это было в пожарном ящике.
Я взяла у него сверток. Внутри, судя по всему, была какая-то очень плотно уложенная одежда и несколько журналов. Конверт же оказался весьма увесист и старательно запечатан сургучом.
— Тем ящиком не пользовались так давно, что он весь рассохся. Краска шелушится, а засов на крышке такой хитроумный — не сразу и сообразил, как открыть! Приборы, что хранились внутри, разбиты. Ни ртути в термометре, ни стрелки в гидрометре… В общем, все говорит о том, что заглядывать туда никому и в голову не приходит. Передачку же, как мы и договорились, она спрятала у задней стенки, там, где сразу не видно.
— Спасибо вам. Простите, что заставляю вас так рисковать.
— Ну что ты! — Старик замотал головой, даже не отняв чашки от губ, и я испугалась, как бы он не облился какао. — Теперь главное — скорей доставить все это наверх, адресату.
— Да, действительно! — спохватилась я и поспешила в убежище, прижимая к груди сверток с конвертом, который еще хранил тепло старика.
12
Когда он только появился на моем первом занятии, я слегка удивилась. Кем-кем, а преподавателем машинописи он не выглядел вообще. Уж не знаю почему, но в этой роли я обычно представляла себе женщину — чуть старше среднего возраста, с безупречными манерами, с поставленным голосом, обильной косметикой и длинными костлявыми пальцами.
Но он оказался вполне молодым мужчиной. Обычного телосложения, в ладно скроенном, неброского тона костюме. И хотя красавцем его не назвать, каждая черточка внешности: веки, брови, губы, линия подбородка — оставляла сильное впечатление. Казалось, этот человек задумчив и спокоен, но словно отмечен какой-то отчетливой тенью. Чего стоили, к примеру, одни только эти брови…
Куда больше он напоминал то ли ученого-правоведа, то ли пастора — тем более что занимались мы все-таки в церкви, — а то и какого-то инженера-конструктора. Ну, а на деле оказался преподавателем машинописи. Знающим об этой профессии буквально все.
Впрочем, как он печатает на самом деле, я не видела ни разу. На занятиях в основном он либо прохаживался между рядами, следя за тем, как мы ставим пальцы и обращаемся с машинками, либо исправлял красными чернилами ошибки в том, что мы напечатали.
Иногда он устраивал нам экзамен — проверял, сколько слов напечатает каждая за отведенное время. Встав перед классом, доставал из нагрудного кармана секундомер. Мы же подвигали поближе странички с контрольными текстами, заносили над клавишами пальцы и все как одна замирали в ожидании сигнала. Тексты были всегда на английском, и сочинял их, скорее всего, он сам. Иногда они походили на чьи-то письма, а иногда — на философские эссе.
Мне такие проверки даются всегда с трудом. Даже в тех пассажах, что я обычно печатала без запинки, на экзамене мои пальцы словно деревенели. Я начинала путать g и h, а вместо b печатала v, но что еще ужасней — могла ошибиться с исходной позицией пальцев, и тогда весь текст последовательно превращался в белиберду.
Больше всего я пугалась бездонной паузы перед стартом. Когда весь класс застывал, не смея вдохнуть, а голоса молящихся и звуки органа из церкви словно глохли в каком-то тумане и все наши чувства концентрировались только на кончиках пальцев, — те странные несколько секунд просто выбивали меня из колеи.
Казалось, саму эту паузу он распыляет, точно невидимый газ, из своего секундомера — видавшего виды механизма на тонкой цепочке из потемневшего серебра. Большой палец учителя вот-вот нажмет кнопку. А серебряная цепочка все покачивается туда-сюда у него перед грудью… Вытекая из-под правой его руки, эта пауза, точно бестелесная субстанция, расползается по аудитории, заполняя собой все углы, и оседает на кончиках моих пальцев. На ощупь такая ледяная, что перехватывает дыхание. Я понимаю: стоит мне только пошевелить пальцами, как тоненькая мембрана этого беззвучия тут же лопнет — и все вокруг развалится на куски. Мое сердце колотится, чуть не выпрыгивая из груди.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})И лишь когда я уже готова взорваться, он наконец посылает заветный сигнал. Как всегда — ни мигом раньше, ни секундой позже. Так, словно своим секундомером отслеживает мой пульс.
— Начали!
Это самое громкое из всего, что он когда-либо произносит в аудитории. Все машинки вокруг тут же принимаются стрекотать. Но мои пальцы — увы! — онемели от ужаса.
Очень долго я мечтала увидеть, как он печатает. Какое же это, наверное, прекрасное зрелище! До сияния ухоженная машинка, белоснежная бумага, гордо выпрямленная спина, хирургически точные пальцы… От одной лишь мысли об этом захватывало дух. Но осуществить эту мечту пока не удавалось. Даже теперь, когда мы стали любовниками. На виду у других людей он не печатает никогда.
Это случилось где-то на третий месяц после моего поступления на курсы. Весь день валил снег. Такого жуткого снегопада я сроду не видала. Автобусы с трамваями встали, городок поглотила бескрайняя белизна.
Чтобы успеть на занятие к трем, я вышла из дома пораньше и двинулась к церкви пешком. По дороге несколько раз упала, и моя холщовая сумка с текстами промокла. Даже шпиль на часовой башне и тот укутало снегом. В итоге я оказалась единственной, кто вообще пришел на урок.
— Какая ты умница, что все-таки добралась! — похвалил меня он. На его костюме, как и всегда, не было ни морщинки. А также ни единого мокрого пятнышка. — Я думал, уже никого не дождусь…
— У меня, если пропущу даже день, пальцы сразу теряют гибкость! — призналась я, доставая из промокшей сумки страницы с текстом.
В аудитории царила полная тишина — может быть, из-за снега. Я уселась за четвертую машинку от окна. Слава богу, здесь можно, приходя раньше других, выбирать себе машинку по вкусу. Ведь у каждой из них свои дурные привычки: у одной тяжелее клавиши, у другой пляшут буквы и так далее. А он, обычно восседавший за столом у самой доски, на этот раз подошел и встал со мной рядом.
Сначала я напечатала деловое письмо — официальный запрос о предоставлении технической документации и руководства по эксплуатации новых импортных машин для приготовления фруктового джема. Все это время он не сводил глаз с моих пальцев. Мой же взгляд, отрываясь от текста на какие-то доли секунды, успевал подмечать лишь разрозненные фрагменты — его брюки, ботинки, запонки или ремень.
Печатать такие письма нелегко. Правила их оформления требуют особой возни с абзацами и межстрочными интервалами. Даже в обычном режиме над ними приходится попотеть, но когда в затылок дышит учитель, я просто обречена допускать ошибку за ошибкой.
Ни одна из этих ошибок не ускользает от него. Каждый раз он сгибается пополам, наклоняет лицо чуть не к самой машинке и показывает, где что не так. И хотя в подобной манере совсем не чувствуется упрека, некая сила, исходящая от него, всякий раз словно загоняет меня в тесный угол.
— Среднему пальцу левой недостает напора… Поэтому верх буквы е отпечатывается слабо.
Он указывает в тексте на бледные буковки е, затем берет средний палец моей левой руки.
— У этого кончик поврежден, верно?
— Да. В детстве разбила баскетбольным мячом, — отвечаю я неожиданно сипло.
— Тогда им лучше ударять сверху, строго по вертикали. Вот так…
Он несколько раз ударяет моим поврежденным пальцем по клавише:
еееееееее…