Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В газетах напечатали текст разговора Хрущева и Микояна с космонавтами (оба шутили, вырывали друг у друга трубку) и фотографию: они стоят у столика с телефонным аппаратом, только они двое, вокруг — никого, непривычно пусто.
А утром шестнадцатого они с отцом завтракали на крохотной кухне своей новой квартиры. Как обычно, тихо бормотал репродуктор над столом. Пропикал сигнал точного времени — семь часов. (Григорьев помнил, когда ввели эти отрывистые сигналы: вскоре после запуска первого спутника, в подражание его «бип-бип-бип».) Отец встал, прибавил громкость — послушать перед работой утренние «Последние известия», — да так и остался стоять под звуки металлического голоса, который зачитывал сообщение о Пленуме ЦК:
«…Удовлетворил просьбу товарища Хрущева… в связи с преклонным возрастом и ухудшением состояния здоровья… Пленум ЦК КПСС избрал первым секретарем ЦК КПСС товарища Брежнева Леонида Ильича».
Отец присвистнул:
— Во дают! Никиту сковырнули!!
— Ой, — сказала мать, — лишь бы войны теперь не было! Только жить начали по-человечески, квартиру эту получили!
Отец махнул на нее рукой:
— Тихо ты! Дай послушать!
Диктор уже зачитывал сообщение Президиума Верховного Совета:
«…Удовлетворил просьбу товарища Хрущева об освобождении от обязанностей Председателя Совета Министров СССР… Председателем Совета Министров Президиум Верховного Совета назначил товарища Косыгина Алексея Николаевича…»
Отец постоял еще немного — ухом к самому репродуктору, — но дальше шли уже обычные последние известия: о трудовых успехах на заводах и на полях, о событиях в мире, об Олимпийских играх в Токио. Тогда отец тяжело опустился на стул, рассеянно придвинул к себе тарелку.
— Ну всё, — сказал он, — теперь моих архаровцев целый день работать не заставишь. Будут в курилке балабонить. Они ж у меня все политики, мать их за ноги…
А Григорьев сидел ошеломленный. Как же так: совсем недавно, в апреле, отмечали семидесятилетие Хрущева. Он улыбался, шутил. Сияющий Брежнев приколол ему звезду Героя Советского Союза вдобавок к трем звездам Героя Социалистического Труда. И вот — как гром среди ясного неба.
Он отправился в институт. На всех улицах не было ни одного портрета Хрущева, ни одного плаката или транспаранта с цитатой из его речей. За последние годы они так примелькались, что их почти не замечали. А исчезли — зазияла пугающая пустота. Словно вымело их за ночь.
Ему хотелось с кем-нибудь обсудить случившееся. Отставка Хрущева занимала его в тот день даже больше, чем Нина. Но занятия шли буднично, а однокурсники, с которыми он заговаривал, отмахивались: «Скинули лысого — и черт с ним!»
По дороге домой он остановился у газетного стенда с «Ленинградской правдой». Там печатались отрывки из нового романа Веры Пановой о временах культа личности. Снова — об арестах, пытках, лагерях. Читать об этом странно не надоедало. Не из-за сладострастного копания в болезненном, а как раз потому, что такие книги и статьи поддерживали успокоительное ощущение: да, это печатается и, значит, продолжаются новые, честные времена, всё в порядке. Вот и Хрущева сняли, а очередная глава была напечатана, и внизу стояло «продолжение следует». Почему-то странно было это видеть.
Отец вечером потребовал:
— Поймай-ка… этих!
Поймали «Голос Америки». Диктор с очень правильным, даже преувеличенно чистым русским выговором сообщал подробности отставки Хрущева. Как того неожиданно вызвали с отдыха на пленум и предъявили обвинения. Отец слушал, хмурился.
«Это свидетельствует, — чуть насмешливо продолжал диктор, — о том, что эпоха кровопролития и массовых убийств, действительно, прошла, и советское общество переходит к некоему примитивному демократизму…»
— Всё учат нас, — проворчал отец. — Учат. Как туземцев голозадых.
Григорьев скрутил ручку настройки. Поймал нудный мужской голос с непонятным акцентом, который вещал нечто невообразимое:
«Хрущев опорочил память продолжателя дела Ленина, великого коммуниста Сталина…»
— Китайцы! — догадался он.
— Похоже, — согласился отец. — Бывшие братья наши.
«…Советский народ, прогнав Хрущева, совершил хорошее дело…»
— И эти тоже… учат! — фыркнул отец. И вдруг разъярился: — Выключай, к едрене бабушке!
Дня через два в институте была очередная лекция по истории партии, они проходили тогда первую русскую революцию 1905 года. Григорьев собирался после лекции расспросить Антонину Степановну о случившемся. Из газет понять ничего было невозможно. Писали только, что все советские люди горячо поддерживают решения октябрьского пленума, а о самих решениях — ни слова. Даже фамилию Хрущева нигде не упоминали. Самый знаменитый человек на планете, оглушавший и сотрясавший весь мир, вдруг исчез. Да не просто исчез, а растворился в воздухе, беззвучно и бесследно, словно и не было его никогда.
Но Антонина Степановна опередила. Едва они расселись и затихли, она сама заговорила о пленуме.
Григорьев только успел бросить первый взгляд на Нину. Он уже научился выбирать место в аудитории: на один ряд позади и чуть сбоку от нее, так чтобы, записывая лекцию, можно было наглядеться, тоскливо и сладко замирая, на ее профиль. Но не слишком близко к ней, чтобы оставаться полускрытым другими студентами. Иначе — это уже бывало — она, повернувшись, встречалась с ним взглядом, и в ее больших, прекрасных голубых глазах мелькало подобие испуга. Его это неприятно потрясало, словно электрический удар. Он резко опускал голову, а она отворачивалась и к счастью не видела, как он заливается краской.
Но в тот день, едва Антонина Степановна заговорила с кафедры, он на время позабыл про Нину. Тон у Антонины Степановны был тот же приподнято-радостный, что и месяц назад, когда она поздравляла их с поступлением и цитировала Хрущева. Сейчас она говорила о том, что партия, которая справилась с культом мертвого, сумела справиться и с культом живого. Называла цифры — миллиардные убытки от кукурузы, от ошибочных единоличных решений в промышленности. А какая утрата скромности! Уже и величайшие победы в войне — Сталинград и Курск — ему приписывались. Он, конечно, в тех битвах участвовал, был членом военного совета фронтов. Но ведь командовал не он, а наши славные маршалы.
Григорьев слушал с недовольством. Ничего нового Антонина Степановна так и не сказала. Про кукурузу и потерю скромности без нее давно было известно. А главное, в поведении ее не чувствовалось ни растерянности, ни смущения. Та же самая торжественность.
После лекции он хотел подойти и расспросить ее хотя бы о Китае, где испытали атомную бомбу. У нас в газетах прошли об этом только коротенькие, в несколько строк, заметочки. А по «Би-би-си» (он слушал вчера тайком от отца) долго рассуждали, как изменится теперь положение Китая и какие трудности возникнут для СССР. Посмеиваясь, рассказали про огорчение японцев: они, бедные, так готовились к Олимпиаде, хотели показать всему свету, чего достигла Япония, а тут на тебе, — Советский Союз отставкой Хрущева и Китай атомным взрывом всё внимание отвлекли на себя. Потом передали обзор английской печати.
— Вот, послушайте, — вдруг сказала Антонина Степановна, доставая листок бумаги, — что пишет газета «Таймс»! «Хрущев раздражал русских своей суетливостью и болтовней. Русские любят, чтобы их государственные деятели были величественными».
Это были слова из вчерашнего обзора «Би-би-си». Григорьеву расхотелось подходить к Антонине Степановне. А когда после лекции сосед, вставая, хохотнул: «Понял теперь? Никите величия не хватило!», — он ответил соседу зло и громко, так чтоб услышала и Нина: «Да ну! Всё учат нас, как туземцев!..» И краем глаза уловил, как Нина быстро и с любопытством взглянула в его сторону.
Потом вспоминается вечеринка у Димки. Кажется, в декабре, перед новым 1965-м. Да, в конце декабря, потому что по телевизору в тот вечер как раз выступал Косыгин, новый глава правительства, до того мало известный. Его выступления начались вскоре после исчезновения Хрущева, и появлялся он на экране именно в один из последних дней месяца, словно отчитываясь на многомиллионном собрании.
Было нечто неожиданное в этом сдержанном человеке с темным сухим лицом. В том, что он не поднимается на трибуну, а просто сидит за столом и в упор смотрит им всем в глаза. Перед ним были разложены бумаги, но он в них не нуждался. Не сводя взгляд с камеры и, кажется, даже не мигая, на память перечисляя множество цифр, невыразительным механическим голосом он говорил о том, что делается в хозяйстве страны, об успехах и трудностях, о поиске новых путей. Проговорив минут пятнадцать, благодарил за внимание, и прежде, чем успевали переключить камеру, словно сам отключался от зрителей, угрюмо замыкаясь в своих мыслях.