Расплата - Геннадий Семенихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Веня, куда ты!.. Вернись!
Не ответив, он выбежал за порог. Слитный гул надвигающейся очередной пятерки «юнкерсов» потонул в нарастающем вое сброшенных бомб. Веня увидел в нескольких метрах от себя окаменевшую Любу с запрокинутой в небо коротко остриженной головой. И он мгновенно понял, что, если не сделает сейчас чего-то немыслимого, не управляемого никакими законами логики, ее больше не будет. Бомбы, подстегнутые звереющим ревом своего падения, как ему показалось, должны были накрыть ее прямым попаданием. Отбросив костыль, цепенея от страшной боли, он подбежал к медсестре, отчаянно выругавшись, закричал ей в самое ухо:
— Ложись, дрянь! — И, навалившись на нее всею тяжестью своего израненного тела, повалил на землю, закрыл собой в то самое мгновение, когда сырая осенняя подмосковная земля зарыдала от соприкосновения с упавшей на нее ненавистной бомбой. Во рту стало сухо, умерли все звуки в ушах, неожиданный блеск ослепил глаза, и черный столб земли взметнулся совсем рядом. А потом стало удивительно тихо. Вениамин ощутил боль под госпитальным халатом, но она не показалась сильной.
— Жива, Люба? — спросил он теряющим упругость голосом.
— Жива, — ответила Любаша возбужденно. — Вот только халат почему-то мокрый, да в ушах как будто скрипки играют. А ты?
— Я тоже, кажется, ничего, — ответил Якушев, глотая горький от едкой гари по-осеннему зыбкий воздух.
Над подмосковным поселком уже затихал гул удаляющихся «юнкерсов». Сделав свое черное дело, они уходили на запад, лавируя в зоне зенитного огня, которым будто в карнавальную ночь было освещено высокое небо. Невдалеке от госпиталя горело какое-то здание, и его жильцы сбрасывали со второго этажа уцелевшую утварь. Пожарные тащили шланг, направляя на стену совершенно бесполезную струю.
— Уф, кажется, обошлось, — услыхал за своею спиной Якушев голос главврача. — Сам-то как?
— Я тоже, кажется, ничего, — повторил Веня те же самые слова, но уже адресуя их ему.
Он начал подниматься с чуть засеребрившейся первым ночным заморозком земли, удивляясь тому, что тело его вдруг почему-то стало тяжелым и неподатливым. «Ерунда, пересилю сейчас себя», — подумал Веня и, запрокинув голову, вгляделся в высокое небо, уже чуть-чуть посеревшее от надвигающегося рассвета.
— Это не так уж сложно… пересилю, — пробормотал он, разгибая ноги в коленях.
Неподвижно постоял Якушев на голой, без единого бугорка, площадке госпитального двора с врытыми в землю столбами, на которых жалко висела оборванная волейбольная сетка, такая никому сейчас не нужная. «Почему я не иду, почему так медленно тянется время», — промелькнула тревожная мысль.
На мгновение Якушеву показалось, будто небо покрылось густой россыпью заезд, что они движутся друг на друга, со звоном сталкиваясь в бесконечном пространстве вселенной, и он упал как подрубленный. Словно сквозь сон, накрепко сковавший оцепеневшее тело, он услыхал какой-то разбитый, тихий от горя и усталости голос Лены:
— Веню… Веню ранило. Спасите!
— Я ничего, — проговорил он, оцепеневший от боли. — Ты, Лена, не волнуйся, я ничего.
Якушеву показалось, словно легкий звон плывет над его непокрытой головой и от этого дышать становится легче. Будто все его тело уже освободилось от боли, только распухший язык не повинуется, чтобы сказать ей что-нибудь утешительное, отчего на ее лице сразу бы высохли слезы и насовсем исчезли бы черные тени под глазами. Во рту все горело, распухший язык не повиновался, и попытка выдавить улыбку ни к чему не привела. Она лишь превратилась в гримасу отчаяния и обиды на свою беспомощность.
Очевидно, по чуть заметному движению губ девушка уловила его желание и отозвалась нетерпеливым шепотом:
— Ну Что, что! Говори. Я же вижу, ты хочешь что-то сказать, миленький, сероглазенький мой. Ты не умирай, слышишь. Без тебя мне нечего делать на всей нашей планете, и она, эта проклятая смерть, тебя у меня не отнимет. Вот увидишь, что не отнимет.
Лицо ее, искаженное горем, было ужасно некрасивым, и Вениамину страшно захотелось, чтобы она перестала плакать. Он хотел сказать: «Не плачь, этим не поможешь», но с губ шепотом сорвалось лишь одно слово: «Можешь».
Лена его не поняла. Всю ночь, пока шла операция, не смыкая глаз, она просидела у двери. Она просила, чтобы ее пустили в операционную, но начальник хирургического отделения, которого все врачи и сестры сокращенно называли Пал Палыч, человек в возрасте за пятьдесят, наживший седые виски, с худым в нервных складках лицом, сухо сказал:
— Стыдись, Лена. Возьми себя в руки. Ты же лучше меня знаешь, что кому-кому, а тебе присутствовать в операционной сейчас не надо.
— Да ведь я тихонечко буду сидеть, — жалобно пролепетала она. — Честное слово, тихонечко, вот увидите, Пал Палыч.
Но он, не удостоив ее ни единым словом, молча прошел в операционную. Сухо захлопнулись за его исчезающей спиной две створки двери. Присев на корточки, плечом упираясь в стену, она окаменело застыла у входа в операционную, пока, обессиленная, не задремала.
Она вернулась к действительности потому, что кто-то энергично тряс ее за плечо. Она открыла глаза, ужаснувшись от того, что ей померещилось, будто спит раздетой. Над ней в белом, испачканном несколькими капельками крови халате склонился Пал Палыч, весь пропахший спиртом и хлороформом. Изобразив на узком посеревшем лице улыбку, сухо и коротко спросил:
— Ты в число «тринадцать» веришь, Медведева?
— Верю. А что? — придерживая задрожавший подбородок, испуганно ответила Лена. — Это самое поганое число. Так все летчики говорят.
— Дурашка, — бесстрастно прореагировал хирург. — А еще медсестра. Тринадцать осколков вытащил из его тела и теперь с уверенностью могу констатировать: будет жить твой Вениамин, который во время операции ни одного стона не проронил. Еще поженитесь с ним и детишек разведете, если война, конечно, позволит.
А глубоким вечером на небольшую посадочную площадку, закамуфлированный под цвет поздней осени, опустился «дуглас» и тотчас же наполнился стонами раненых, которых вносили санитары в огромное его тело для эвакуации.
Якушев лежал на брезентовых зеленых носилках, дожидаясь, когда дюжие солдаты-санитары подойдут к нему. Его голова была так плотно стянута бинтами, что походила на белый кокон. Только прорези для глаз и рта позволяли общаться с внешним миром, и он звал ее этими усталыми от пережитого, страдающими глазами. А когда Лена наклонилась и поцеловала Веню в сухие, жаром полыхающие губы, с них слетело:
— Мы увидимся. Я тебя никогда не забуду. Если родится маленький, назови, как меня. Ладно?
— Ладно, — прошептала Лена. — Ты сам будь молодцом. А обо мне не тужи. Помни: земля большая, Веня, но ты на ней у меня только один. Другого не будет.
В прорезях ослепительно белых бинтов серые, глаза его улыбались, и Лена без труда увидела, сколько большого искреннего ликования бушует в них. Так и казалось, будто кто-то зажег в этих глазах большое человеческое счастье и поселилось оно надолго, надолго.
— Ты в меня веришь, Веня? — тихо спросила она и увидела, как у обессиленного, обреченного на долгую неподвижность парня, побеждая тоску и боль, в глазах блеснула радость.
— Ты моя? — с трудом прошептал он, и Лена закивала головой.
В самую последнюю очередь два санитара взяли носилки, на которых он лежал, внесли в фюзеляж. Борттехник убрал из-под колес деревянные колодки. «Дуглас» взревел и медленно потащился на взлет, будто ему страшно не хотелось покидать эту фронтовую посадочную площадку. Горькая, терпкая, оставленная санитарным самолетом пыль ударила медсестре в лицо, хрустко заскрипела на зубах, но Лена не обратила на это никакого внимания.
Как и все госпитальные врачи и сестры, она махала вслед транспортнику рукой, грустно качая головой. На мгновение ей показалось, будто бы навсегда прощается с единственным в своей жизни любимым человеком и никогда его не увидит. Но она горько оборвала себя в своих размышлениях, будто голос совести повелительно приказал: стыдись. «Венька! — подумала она. — Да разве я найду на земле еще одного такого доброго и верного друга, разве смогу кому-нибудь довериться?»
И опять гневный голос будто выкрикнул:
— Никогда!
Поздним вечером Лена внесла в палату поднос с тремя тарелками, на которых остывал ужин. Сначала она подошла к летчикам. Бакрадзе, выпростав из-под халата волосатую смуглую руку, взял свою тарелку, а другую передал Сошникову. После этого Лена, которой было очень и очень трудно, подняла глаза на ту третью койку. Она уже не пустовала, и в этом не было ничего удивительного. Слишком большой приток раненых в эти осенние дни немецкого наступления на Москву. На том самом месте, где еще утром вчерашнего дня лежал Якушев, она увидела черноглазого розовощекого парня с аккуратно забинтованным предплечьем. Эта аккуратность заставила Лену подумать о том, что перевязку делала пострадавшая вчера при бомбежке Люба, славившаяся в госпитале своим искусством бинтовать легкораненых. «Они визжат и плачут от моего искусства», — гордилась она.