Проза и публицистика - Иннокентий Федоров-Омулевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, не мало,– согласился я.
– И ведь знаете: мне кажется, что он совсем не виноват в том, за что сослан.
– А вы не пробовали расспрашивать его?
– Нет, я боюсь... у меня не хватает духу рыться в человеческой душе, как у себя в комоде: там ведь и без того наболело все. Мне кажется, что расспрашивать в таком случае – значит не доверять, значит оскорблять.
– Не всегда; иной раз это облегчает чужое горе, надо только подходить к нему дружески.
– Да, может быть, и так; я понимаю вас. Но не при всяких условиях возможно дружество...– тихо проговорила Ольга Максимовна.
У нее на лице появилось при этом такое сосредоточенно-грустное, даже угрюмое выражение, что мне показалось, как будто бы я и сам неосторожно затронул в ней нечто наболевшее.
– И, по-моему, Миша вчера был очень неправ к нему,– прибавила она еще тише, как бы поясняя свою мысль.
Пока мы говорили, пришел Седаков. Он был, видимо, чем-то озабочен.
– Отправил наконец партию. Черт несет сюда окружного жандармского генерала,– сказал Михаил Кондратьич, даже забыв поздороваться со мной.– Сейчас получил с нарочным записку от исправника. Дней через пять должен быть. Пренеприятная, брат, штука! Главное – не знаешь вперед: может проехать мимо, а может и к нам запустить нос... Павел Федоров у меня совсем голову повесил. Надо будет самому съездить к исправнику, разузнать... Черт их носит, право!
– Когда же ты, Миша, думаешь ехать?
– А вот позавтракаю плотнее, да и махну; я уж и насчет лошадей распорядился.
– А далеко это? – полюбопытствовал я.
– Нет, не очень; верст пятнадцать в сторону от тракта. Завтра к обеду, брат, обратно прикачу. Ольга Максимовна! сдаю вам товарища на ваше наивнимательнейшее попечение. Эх, какая досада, право!
Седакову, видимо, было очень не по себе, в глазах у него назойливо светилась какая-то докучливая, гнетущая мысль, но он ее не высказывал и только от времени до времени как бы про себя повторял: "Черт бы их побрал совсем!" Часа через полтора, позавтракав, Михаил Кондратьич уехал.
День был превосходный, на дворе порядком уже пообсохло, и я, чтоб не мозолить до обеда глаза хозяйке, выразил ей желание пойти пошляться в окрестностях острога.
– Наденьте Мишины охотничьи сапоги,– предложила она,– а Павел Федорыч вас проводит: он любит это; он в лесу как у себя дома; только в село не ходите с ним – могут увидеть.
Я переобулся, и мы вышли на заднее крыльцо.
– Да вот он и сам,– сказала Ольга Максимовна, указав мне рукой на кучу сложенных бревен у частокола, где действительно сидел Окунев, возясь с одноручной пилой около какой-то доски.– Павел Федорыч! – окликнула она его.– Что вы там мастерите?
– Да вот подрамник-с... к ихнему портрету,– неловко раскланялся с нами художник.– Теперь посвободнее стало-с. Только холстик мне, Ольга Максимовна, пошлите-с, так я с вечера натяну и загрунтовочку сделаю-с; на солнышке живо подсохнет-с.
– А я было хотел вас просить, чтобы вы меня в лес проводили,– сказал я, подходя к нему и здороваясь рукой.
– Так это-с ничего... можно-с, поспеется-с; я вот только на кухню за шапкой схожу-с, – засуетился он с видимым удовольствием.
Через минуту мы вышли с ним из ворот направо и повернули за угол острога.
– Вы, должно быть, любите лес? – спросил я, закуривая папироску и предлагая другую моему каторжному спутнику.
– Пркрода-с... как же ее не любить-с? Нет, уж от папиросы увольте-с; отвык-с, а сызнова привыкать не приходится; я ужо трубочку закурю-с, если позволите. Нельзя не любить-с природу: она, как мать, даже и к сыну-уроду ласкова-с...
– Вы не пробовали писать пейзажей?
– Пробовал-с, да не выходит как надо: лес должно беспрестанно изучать, а я больше четырех лет-с по острогам маялся – все перезабыл-с. Зима мне больше нравится, все бы, кажется, ее писал-с; сердцу-то русскому много уж она говорит-с; только не дерзаю-с: как, тепериче, станешь этот самый снег писать-с? И бел-то он, и синеват-с, и всякие на себя оттенки воспринимает-с. А уж знаю, что не утерплю-с: коли доживу, бог даст, до будущей зимы – буду писать-с.
– Скажите: вы где же учились живописи?
– Учился-с?! – с каким-то наивным изумлением переспросил меня Павел Федорович, широко открыв свои выпуклые глаза.– Эх-с! вашими бы устами-с да мед нить: кабы я учился-то... не знать бы мне сюда дорожеьки-с!
– Ведь у вас положительно талант.
– Был-с, да добрые люди скушали-с.
– Что так? – спросил я как можно мягче.
В это время мы только что вступили в гигантский лиственничный лес – красу моей родины.
– А вот присядемте-с на эту вон лесинку: у меня сегодня с утра одышка сильная-с, – закашлялся Павел Федорыч, указывая рукой на громадный ствол повалившейся лиственницы. – Да спичечку-с мне, пожалуйста: я трубочку закурю-с... с вашего позволения.
Мы уселись и оба закурили.
– Я ведь крепостной был-с,– начал рассказывать Окунев, затянувшись трубкой и снова закашлявшись.– При барских комнатах состоял на послугах; круглый сирота был-с. С малолетства самого горела эта страсть во мне к рисованию-с, да времени никак нельзя было залучить свободного-с: то трубку подать-с, то туда, то сюда сбегай – весь день на ногах-с; только по ночам и баловался карандашом, как все спать лягут-с. Помещик у нас был-с волк настоящий, да и она не лучше-с; а детей при них не состояло: так и надо-с, перепортили бы только малюток-с. Я стал проситься, чтобы меня к нашему отцу дьякону-с в ученье отдали: он в городе-с, для тамошних купцов, вывески писал-с, так мне у него хотелось, собственно, насчет красочек-с попользоваться, ну и к делу присмотреться,– не пускают-с. Я и так и сяк – не выгорело-с. А карандашом по ночам все балуюсь. После уж я от отца дьякона и красочками раздобылся-с, на дощечках марал-с... от ящиков из-под макарон-с. Пошел-с мне двадцатый год – и меня совсем в лакеи преобразили-с, фрак даже напялили-с, в пеньковых перчатках стал щеголять-с. Четыре года-с в этом подлом звании промаялся...
Павел Федорыч презрительно сплюнул и продолжал:
– Раз, знаете-с, втемяшилось в голову нашей помещице (смешное это было: урод была-с) портрет с себя иметь масляными красками: у губернаторши видела-с, так и ей захотелось. Скупые были оба-с до смерти, а художника пригласили: нарочно из города на две недели приезжал-с. Стал писать-с он портрет: просто бы я, кажется, не отходил от него-с, так пишет-с. И таково это мне было любо-с и уж досадно же другой раз на него, что начнет он, примерно-с, глаз писать, да вдруг и перемахнет-с либо к волосам, а то и к подбородку-с: на одном месте не пишет-с. Подкрадусь я, бывало, воровски-с сзади барыни, чтобы не увидала, смотрю, как это он скорехонько-с кисточкой то ту, то другую краску-с с палитры слизнет – сердце у меня так и замирает-с. Понял я тут-с, что разные краски должно в одну смешивать,– оттого и живо выходит-с. Как уехал от наспотом-с этот самый художник да как привезли из Москвы-с вызолоченную раму-с и портрет в ней на стену повесили – просто хоть в петлю полезай-с: не хочется жить у помещика! Урвешь, бывало-с, какой-нибудь часок свободный – и бежишь к отцу дьякону, чтоб на холсте пописать-с. Частенько это начало повторяться-с, узнал помещик – и порку задал-с. Стало еще того томнее-с. И приди же мне тогда блажь в голову-с: дай, мол, выкину что ни на есть пакостное-с, только бы от господ отделаться. А в то время как раз вышли ассигнации новые-с, на серебро пошел счет-с. Вот-с и думаю: а что, если скопировать рублевую бумажку-с да и всучить ее кому-нибудь так, чтобы меня с ней накрыли-с? Ведь, думаю, судить меня будут, в острог засадят-с и беспременно ушлют-с куда-нибудь, все же не при помещики останусь. Только я о каторге тогда и не помышлял-с: совсем не сообразил, что ведь за такие дела-с строжайше наказывают,– глуп был-с, как в тумане ходил-с. Мне бы первым долгом следовало, как теперь полагаю, с отцом дьяконом-с поговорить, от него-с выведать, а я все про себя мараковал, все своим горячим умом орудовал-с. Вот-с он, горячий-то ум, и довел меня-с... да еще, слава тебе господи, что покуда только вот до этого леса довел-с... Славный лесок-с, горделивый-с!
Павел Федорыч на минуту замолк и весь ушел в сосредоточенную думу.
– И пристально же, окаянный-с, стал изучать в то время эту проклятую ассигнацию-с! – заговорил он снова, вытряхивая потухшую золу из трубки.– Так пристально-с, что она у меня и по сию пору-с живьем стоит в глазах, как вы сами вчера изволили видеть-с. Не похвастаться сказал – такой у меня рубль вышел-с, что я и сам его потом не отличил бы от настоящего-с. Так ведь мало, видите-с, мне еще показалось этого: дай, думаю, уж и серебряный четвертак смастерю... из олова-с. И смастерил-с. Теперь уж, дурак-с, думаю, беспременно меня упрячут,– и упрятали дурака-с, верно-с! А как перед богом сказал, так и перед вами-с, тепериче дело прошлое – только всего эти две штуки-с я и пустил в обращение-с, в том вся моя была и работа-с.