Александр Поляков Великаны сумрака - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего, ну почти ничего не боялся Коленька Морозов, сын родовитого ярославского помещика и красавицы-крестьянки. По научению няни ребенком еще шептал: «Свят, свят, свят, Господь Бог Саваоф, исполнь небо и земля славы твоея!», и ночью шел на лунные берега озера, где с бьющимся сердцем ждал встречи с русалками или мертвецами, танцующими до рассветного часа, покуда петухи не пропоют. Хотелось убежать, но он не убегал. И на другую ночь, зная (все от той же няньки), что в темноте портреты выходят из своих позолоченных рам, он шел в задрапированную залу, куда прислуга в эту пору и носа сунуть боялась, и долго стоял со свечой в руке, встретившись с мрачным взглядом прадеда Петра Григорьевича, высокомерным обликом напоминающего древнего маркиза. Стоял и ждал: вот- вот треснет багет, дрогнут складки темного плаща, и нога знаменитого предка в невероятном ботфорте опробует скрипучий паркет. Ужас охватывал мальчика, холод пробегал по спине и затылку. Но Коленька не уходил.
Одного боялся Морозов — выдать чужую тайну, подвести товарищей.
— Жаль Рагозина, — перевел он разговор. — Был человеком — женился! В нашем деле (с деланной солидностью) семейные узы — тяжелее цепей шлиссельбургских.
Сказал, да и позабыл. А знать бы ему, легконогому Коленьке Морозову, что отсидит он 21 год в одиночке именно Шлиссельбурга, что в 1910-м (в 56 годков!) станет авиатором и полетит не то на шаре, не то на «этажерке», напевая в седые пышные усы первую в мире «Песню летчиков» собственного сочинения: «Вперед на крыльях белой птицы! Легко нам в вольной высоте! Там белых тучек вереницы нас встретят в дивной красоте.»
Глава восьмая
Морозов подлил Тихомирову чаю и опять испытующе посмотрел ему в глаза.
Конечно, конечно, про «Общество естествоиспытателей» Тихомиров знал, да в том и не было секрета. Собирались у Шанделье, сына инженерного генерала, пили чай, читали рефераты, спорили. Пылкий Морозов убеждал: без естественных наук человечество не выбралось бы из нищеты, и лишь благодаря им люди скоро возьмут полную власть над природой и тогда. Да, тогда настанет бесконечное время счастья, такого ослепительного счастья, которого мы пока даже представить себе не можем.
Какой-то моложавый кандидат естественных наук тут же почтил юношу беседой «о разных предметах», в конце которой почти торжественно вручил адрес некоего студента-ма- лоросса, заведовавшего тайной библиотекой, где своим выдавали книги по научным и общественным вопросам — как русского издания, так и заграничного. Кандидат так и сказал: «своим», и от этого Коленька возликовал; голова пошла кругом. А дальше — больше.
В две ночи он проглотил несколько номеров запрещенного журнала «Вперед» (сам Петр Лавров выпускал его за границей!), книжку «Отщепенцы» Николая Соколова, и книжка потрясла его.
Потом по малознакомым переулкам его вел темнобородый Николай Саблин и строго наставлял, то и дело оглядываясь:
— О квартире, куда мы идем, никому ни слова! Иначе погибнет много хороших людей.
А Коленька слышал и не слышал. Юная душа наполнялась восторженным трепетом; он шагал, нет, летел, не чувствуя под собою ног.
Из серого мрака наплыла белая громада какого-то дома, тяжело хлопнула входная дверь. Почему-то его повели не по парадной лестнице, а по узкому коридору направо. Дверь, звонок, тесная передняя, где скинули пальто и калоши. Еще шаг, еще. И вдруг.
Перед Морозовым распахнулась огромная гостиная, из прокуренной глубины которой к нему повернули головы несколько миловидных девушек и десятка два молодых мужчин. Он перевел растерянный взгляд на рояль у окна, и уж лучше бы не переводил: за роялем сидела чудно красивая дама в красной блузе и смотрела на Коленьку останавливающими сердце большими карими глазами.
— Липа Алексеева, — зашептал Саблин. — Наша Липочка, хозяйка. К слову, жена богача, помещика тамбовского. Умом, несчастный, тронулся — на третьем году супружеской жизни. Из поместья — да прямиком в дом скорби.
Алексеева грациозно перекинула тяжелые русые косы на грудь, улыбнулась какому-то внутреннему чувству и, простучав сперва по клавишам бравурным аллюром, запела глубоким и сильным контральто (удивительно: такого Коленька не слышал даже в театре!): «Бурный поток, чаща лесов, голые скалы, — вот мой приют!»
Морозов испугался. Показалось, что все происходит в дивном сне, и любым неосторожным словом он может легко разрушить прекрасные видения и снова очутиться в серой обыденности, где день да ночь — сутки прочь, а там и годы, и вся жизнь — прочь, прочь; с наукой, минералами, мечтаниями, предчувствием любви — сгинет, рассеется в прах.
Он не помнил, как очутился рядом с роялем, вцепился в крышку и с нарастающим восторгом смотрел во все глаза на вдохновенное, разрумянившееся лицо певицы, и лицо это точно бы светилось и летело навстречу, вытесняя меркнущий облик гувернантки Машеньки.
Раздались аплодисменты. Громче всех хлопал уже влюбленный по уши Морозов.
— Браво, Липушка! — вскричал высокий, крепко скроенный Сергей Кравчинский, сверкая умными глазами и встряхивая крупной головой с шапкой курчавых волос.
Коленьке предложили чаю. Какой-то юноша с узким сен- жюстовским лицом потянулся к нему, горячо доказывая: не- чаевцы проиграли, потому что вели пропаганду среди интеллигенции, а это — в основном испорченная паразитизмом аристократия или буржуазия. Какой тут толк?
— Нам нужно сбросить это ярмо, — настаивал «Сен- Жюст», — забыть все, чему учили в гимназиях и университетах, и идти в народ. Именно! И там искать обновления. В опрощении искать.
— Какое ярмо? Науку? — не узнал Морозов своего голоса.
Про обновление в народной массе он уже читал в журнале
«Вперед». Да, это нравилось ему, звучало красиво, точно поэзия Майкова, но слишком уж далеко от жизни. Тут было какое-то недоразумение, какая-то ошибка: то, что он видел в отцовской деревне, те мужики и бабы, которых он встречал, были совершенно не похожими на описанных в заграничном журнале Петра Лавровича Лаврова; и единственное, чему Коленька научился у «народных мудрецов», так это ругательствам и припевкам непристойного свойства, быстро прилипшим к его ушам. Возможно, его новым друзьям были известны какие-то другие крестьяне, обитающие в далеких от Мологи уездах — идеальные, неиспорченные, что скоро откликнутся на призыв не отдельными лицами, а целыми массами.
И, кроме того, один случай. Страшный, кровавый, упрямо хранимый семейными преданиями. И случай этот не давал покоя. Теперь Коленька вспомнил.
Как звали любимого дедушкина камердинера — никто уж и не знал. Одно говорили: красивый юноша из крестьян, но с привитыми в Петербурге манерами, начитавшийся романов до умопомрачения, и вот из-за этих романов влюбившийся в уездную барышню, которая ничего не подозревала. От обычной застольной службы он был освобожден, но во время пышного бала ему пришлось — за недостатком сбившихся с ног лакеев — тоже разносить блюда, да еще в присутствии предмета обожания. Юноша сконфузился и разлил соус на подол знатной дамы. Алексей Петрович в гневе вышвырнул влюбленного из столовой. И тогда.
Камердинер решил убить барина. Вместе с дворецким они подкатили под спальню бочонок с порохом, и в полночь взорвали его. Деда с бабушкой насмерть раздавила рухнувшая печь. Злодеев судили, секли плетьми и выслали в Сибирь.
Нет, с народом все было не так просто.
И чтобы ради этого предать науку — такого нельзя и представить. Он собрал все свое мужество, заговорил:
— Мне кажется. Видите ли. Полагаю, что пропаганду следует вести во всех сословиях. Ибо. Да, в нравственном отношении интеллигенция испорчена. Но.
— Вздор! — перебил его «Сен-Жюст». — Народ — вот наш Бог. Мы пойдем в деревню.
— Довольно, Аносов! Дайте же ему высказаться.— осадил «Сен-Жюста» Кравчинский.
— Верно, привилегированное положение портит интеллигентные классы. — поймав ободряющий взгляд Алексеевой, продолжил Морозов. — Однако наука. Наука же расширяет умственный кругозор, а привычка к мышлению развивает более глубокие чувства. И еще. Еще рождает в душе такие порывы, что неведомы неразвитому человеку. Вот.
В комнате повисла тишина. Отчаяние охватило Морозова. Неужели все? Но ведь ему так хотелось сойтись с этими удивительными людьми. И, тем не менее, он должен был им противоречить. Противоречить, потому что поступиться своими убеждениями не мог. Нет, никак не мог — ведь тогда следовало бы отказаться (да что там — предать дорогое!), перечеркнуть мечтания о полезных открытиях (а он их совершит! дайте срок!), которые, бесспорно, осчастливят человечество, развеют суеверия, помрачающие людские умы. Не зря же опьяненный старинным девизом французских республиканцев, — свобода, равенство, братство — он сам прибавил к нему свое слово: наука. Потому что верил: всякое новое в естествознании — это все равно, что еще одно окно для свежего воздуха и ясного света, а посему труженики науки — такие же герои, как и борцы за свободу. В удивительной книге Эгера вычитал Коленька: в скромном человеке, собирающем с котомкой за плечами растения или уединенно рассматривающем в телескоп звезды, скрывается победитель мира. Помнится, в какой восторг пришел от этой мысли верный друг Шанделье.