Судьба Алексея Ялового - Лев Якименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Голуба дом был не просто «под железом». На крыше на крепком коньке утвердился необыкновенный, сказочно яркий петух. Он распластался наверху, огромный, зеленый, с поднятым по-боевому красным гребешком, пламенеющий резной бородой. Глаза выпучены, клюв раззявлен, крылья растопырены — грозный бдительный страж. Поскрипывая, он вращался под ветром, настороженно оглядывал просторный двор с кирпичной конюшней, длинным сараем, летней кухней, загоном для скота, высокой трубой коптильни в огороде…
Сколько раз подгулявшие парубки пытались сбить петуха. Дразнил он осанистым видом своим, грозным самодовольством. Но только загукают камни по крыше, выскакивал дядько Андрий в одном исподнем, бухал в темноту из ружья, собак с цепи — одна бегала по проволоке у дома, другая охраняла конюшню и сарай. Парубки по рвам — ходу…
В приземистом широком сарае за многими запорами хранились двигатель и паровая молотилка. По тем временам двигатель и паровая молотилка были, конечно же, большим богатством. По тогдашним понятиям Алеши — неслыханным богатством, таинственным и загадочным, как самые слова: двигатель, машина.
Неживое, а работает… Это надо было еще понять, вообразить, представить. Будто один двигатель работает за двенадцать лошадей. Запрячь их — это что же получится? И чтобы враз потянули. Так и представлял себе Алеша: в одну сторону двигатель тянет, в другую — двенадцать лошадей. Рвут постромки изо всех сил. И ни с места: ни тот, ни другой не могут одолеть, потому что равные силы. Но вот где в самом двигателе скрываются «лошадиные силы» — этого вообразить себе не мог.
Впервые он разглядел двигатель вблизи как следует, когда молотили у них во дворе. Вкоренился темный двигатель в землю железными станинами, гудит, стучит — земля под ногами дрожит, — дышит маслом и теплом безногое могучее существо, крутит, гонит молотилку так, что та воет, захлебывается, плюет едкой пылью…
Стоял возле двигателя Алеша с раннего утра, с той самой минуты, когда выглянуло красное, родившееся в степи солнце — побелеть еще не успело. И вот уже над осокорем поднялось оно, раскаленно дохнуло жаром, а он стоял и никак не мог отойти от ревущего, сотрясающего землю «двигуна».
Накануне в летних сумерках заходил к ним дядько Андрий — по просьбе татуся договариваться о молотьбе.
Нюра Нюрой, а отец ее, дядько Андрий, вызывал у Алеши опасливое и даже неприязненное чувство. Приземистый, чернобородый, в темном пиджаке, он шел всегда, будто никого и ничего вокруг себя не видел. Алеша как-то поздоровался с ним — в дальних планах-то уже и женитьба на Нюре где-то мерещилась, что с того, что маленькие, — вырастут, — «будущий зятек», — но дядько Андрий даже ухом не повел, будто так, пустое место, а не хлопчик снял картуз перед ним и того «здравствуйте, дядьку» и вовсе не было, прошел себе мимо, под насупленными бровями глубоко посажены хмурые глаза, цепко щупают дорогу, будто надеется найти потерянные кем-то десять копеек… Алеша считал, большее богатство найти было невозможно.
— Может, он не заметил тебя… — с сомнением сказал татусь, когда Алеша объяснил, как и когда здоровался, а ему не ответили.
— Заметил, — уверенно опроверг Алеша. — Богатый он… Наверное, все время о своих деньгах думает.
— Ох, сынку, никому еще деньги, богатство радости и счастья не приносили, — сказал татусь.
Вот так сказанул! Алеша с интересом уставился на отца, даже пыль перестал выбивать пятками, в одних штанишках с помочами прибежал с речки, ноги в цыпках — горячей пылью присыплешь, золой еще лучше, не так чешутся. Но татусь на этом изречении и остановился, пошел себе по своим делам…
Алеша начал думать… Сообразил: это татусь себе в оправдание! Не то что богатства, хозяйства никакого. Только и остается в утешение: счастье не в богатстве. Хорошо еще, что учителя, а случись что, и придется под окнами христарадничать. Не раз об этом со слезой кричала бабушка. «Старци!» — говорила она со скорбью, страданием и отвращением. Положим, нищим Алеша себя никогда не чувствовал, но непрочность их положения понимал. Земля, хозяйство давали силу людям. Об этом все говорили. Взрослые, дети.
В тайных мечтах Алеша видел себя хозяином: чтобы пара добрых коней, запрячь их в бричку — сиденье с расписной спинкой, — а то и в тачанку. Чтобы своя молотилка и веялка, легкие «сакковские» плуги и сеялка, чтобы пара коров и сепаратор (куда иначе молоко, — надо перегонять, а потом из сливок — масло — и в город), чтобы овцы в загоне… И дом чтобы под железной крышей, и наверху петух — грозный охранитель.
Татусь соглашался: хорошо бы дом повыше поставить, чтобы вода во время весенних разливов не подходила, с широкими окнами; на крыше ветрячок соорудить, чтобы показывал направление и силу ветра… Пчел развести, клевер посеять, гречиху, — такой дух будет медвяный, как пригреет, зацветет все вокруг, пчелы сюда-туда снуют, запах от ульев особенный — весенней свежести, дымка после окуривания…
Алеша был согласен и на пчел. Завели. Три улья. Да болели пчелы, один улей и вовсе зимой пропал. Не подкормил его татусь вовремя. Крутили жестяную веялку — откуда-то достал отец. Накрутили — весь мед вошел в два глечика и стеклянную банку.
Не разбогатели с тех пчел.
…Молотили по чужим дворам, а тут решили у себя: и зерна меньше пропадет, и полова вся останется, и солому не надо будет возить. Обратился татусь к Голубу, попросил зайти, посмотреть, что и как…
Голуб вечером, в неизменном своем длинном пиджаке, прошел прямо к скирде, что-то посчитал про себя, шевеля губами. Сказал, не глядя на татуся:
— Ниякого резону нема. Тут работы не больше як на три часа.
— Так по дороге же, Андрий Микитович, от Супруна будете везти двигатель и молотилку, во двор к нам и подвернете, — с неловкой улыбкой сказал татусь.
— Пока пидвернешь та установишь… Так воно больше выйде, як молотить.
Дядько Андрий обошел скирду кругом, вымолотил колос, словно взвешивая, подержал на твердой куцей ладони, кинул в рот, пожевал.
— Добра пшеничка! Не обещаю, — сказал, — якщо у Супруна за полдня кончим, то заедем, будем у вас молотить.
Не глядя на татуся, отрубил:
— Заплатите, як за цилый день.
И пошел себе со двора. Прямая негнущаяся спина. Ни вправо, ни влево не взглянул. Только перед собой.
— Щоб тебе пранци зъилы!.. — от всей полноты чувств довольно громко пожелала бабушка этой достойно удаляющейся спине, этому уверенному хозяйскому затылку. — Щоб твою молотилку разнесло…
В разговор не вмешивалась, хотя и трудно ей было сдержаться, сцепив руки под передником, застыла в конюшенном проеме… Теперь отводила душу.
Ох и не любила она Голуба! Мимо двора его и то старалась не ходить. Закаменела в молчаливой непрощающей ненависти. Много обид помнила она. Как до той еще войны свел со двора у них телку дядько Андрий за не выплаченный в срок долг. Как уже в гражданскую водил к ней на постой белых солдат.
— Твой сынок с сицилистами якшается, а ты православному воинству послужи, — издевался над вдовой.
Будто обобрал ее, лежала она «в тифу», подговорил солдат, и те разорили хозяйство начисто: плуг забрали, две бороны, сбрую всю, санный ход, за самогонку отнесли ему… И все проглотила темная широкая пасть его каменного сарая.
Тут Алеша не выдерживал: татусь, когда вернулся в село, почему не отобрал все назад? Почему до сих пор терпит, не потребует вернуть и плуг, и бороны, и сани?
Татусь сморщится, словно у него зуб дергает, промычит:
— Что же я с ним, судиться буду? Или за грудки… Та и вы, мамо, может, что не так…
— Ни, сыну, все так и було… Лежала в тифу, он все и позабирал. Тебе и люди скажут…
Что люди говорили, Алеша не знал, но прошло время, и надо было поклониться Голубу. В тот год стожок добрый сложили, хорошо уродила пшеница, а молотить нечем. Татусь помотался по хозяевам: у того молотилка неисправна, другой сам молотит и родственникам уже обещал… Некуда было податься. То, что Голуб «запросит», особенно с них, догадывались. И все же пришлось татусю взять палку от собак — и в ночь: то тут, то там закраснелись, засветились редкие огоньки — в хатах зажигали коптилки, лампы — идти к Голубу, сказать, что согласен, пусть везет двигатель и молотилку.
…Алеша все стоял у двигателя, его обдавало маслянистым перегаром, двигатель, плотно усевшись на землю, ровно, сильно тянул. Только пощелкивал, белесовато отсвечивая, широкий ремень, бегущий от маховика к молотилке.
Босоногий Илько с худым строгим лицом — работник у Голуба, старик говорил, как сын ему, пригрел сироту, вырастил — ходил возле двигателя с масленкой в одной и с паклей в другой руке. То капнет, то протрет, то ключ возьмет, подкрутит что-то.
На высоких подмостках двоюродная сестра Паша, платок — по самые глаза, рот тоже прикрыт, кривым, вспыхивающим на солнце ножом вспарывала перевясло, сноп распадался, куцыми сильными руками его подхватывал дядько Иван, в больших защитных очках похожий на мастерового с завода, подавал в машину. По гулу молотилки можно было угадывать, как идут снопы. Если ровно, хорошо, молотилка прямо выпевала, не расправил как следует, перегрузил — молотилка захлебывалась, ее начинало бить, трясти от злости, давал меньше — в машинной утробе пусто рявкало. Паша, взблескивая цыганскими глазами, наклонялась к дядьку Ивану и что-то кричала ему, тот досадливо вел плечом, отвяжись, мол, но короткие пальцы его начинали быстрее перебирать стебли. За гулом двигателя, пощелкиванием широкого ремня, воем молотилки, за облаком горькой душной пыли не слышно было голосов.