Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, какое сразу освобождение нервов! Сразу утихла эта мучительная внутренняя дрожь, не отпускавшая весь день от утреннего звонка градоначальника. От этого резкого контраста, от этого спасения в десять минут – тёплые волны благодарного покоя заполняют душу, и как будто взносят, как будто взносят, и ты плаваешь, ногами бесчувственен к коврам. Так переволновался, так исстрадался, – но свалилась ответственность, но отпала опасность – и по контрасту теперь не хочется думать ни о чём дурном, но отдыхать, но может быть грезить, – а все заботы и огорчения пусть отодвинутся на утро!
А утром, может быть, всё и переменится?… К утру, может быть, придут извне спасительные войска?
Целых двенадцать часов безопасности простирались перед ним! Надёжные каменные стены отгородили его от бунтующего моря.
Он долго с удовольствием ходил по кабинету.
А на столе стоял телефон.
Искушение телефона.
Его – не могли найти. Но мог найти – он…
Кого? Во всём Петрограде не хотелось ему никому позвонить. Жену – увели к смотрителю. Брату? Вот только брату. Бадмаеву? Да, ещё Бадмаеву, целителю тела и души. (Вот куда бы ему сейчас унестись по воздуху – на Поклонную гору к Бадмаеву. Но нет, там-то и нашли бы). Во всей столице, во всём корпусе, составлявшем государственный мир России, – ни к одному человеку не тянулась такая сердечная нить, чтобы позвонить по телефону. Протопопов стал ото всех отринут.
Но он мог позвонить в Царское Село?
Теснились милые образы. Даже и будучи в отпуску по болезни, он продолжал посещать царскосельский дворец с неформальными докладами государыне, и сколько говорили с ней обо всём, обо всём! Царское Село – это райский привлекательный остров, отдых души! Боже, государыне ли он не угождал? Доклады у неё не были реже, чем у Государя, и всякий раз от Государя он переходил к ней и всё повторял, даже ещё подробнее. Как неизменно ласкова была с ним всегда императрица, как верила в него! – особенно после ареста рабочей группы, когда он предотвратил революцию. Нет, особенно после того, как он провёл энергичный розыск по убийству Распутина, самое предприимчивое его действие за всё министерство, добыл след от Головиной, любившей и убийцу и убитого, – он сам себя тогда не узнавал, как умно и удачно действовал.
И сейчас – государыня наверно ждёт от него известия. Но слишком многое случилось. О, гордая царственная страдалица с непримиримою душой! каково ей будет узнать обо всём? Может быть даже лучше ей – не сразу знать.
Да ведь он теперь уже и не министр.
Нет, никому он не смел звонить отсюда: он бы сразу выдал себя, открыл бы своё место. Перед искушением телефона он устоял.
Но теперь, когда отступила стопастевая опасность – тем горше поднималась жёлчь: сбросили. Столкнули. Предали. И кто? Не думцы-враги, но свои же министры. Кол-леги. Ещё надо было, оказывается, лавировать среди министров. И Штюрмер и Трепов называли его перед царём – сумасшедшим. (Государь сам открыл ему). Штюрмер ему много неприятностей сделал. А Трепов прямо просил у Государя увольнения Протопопова и самому говорил: «Уйдите! вы мне мешаете!» Жалкие недалёкие люди, – естественно, что и Алексан Дмитрич не питал к ним добрых чувств. За пять месяцев переживши трёх премьеров, естественно, что и он обходил их, в чём мог, не сообщал внутреннедельских сведений, а старался доложить это в Царском Селе сам, показывая себя наиболее осведомлённым изо всех министров. Порекомендовал заменить Шуваева на Беляева, с которым надеялся ладить, – и вот сегодня первый Беляев, безглазый предатель, толкал Александра Дмитрича в отставку! И Протопопов же предлагал в Царском чудный выход: Штюрмеру «заболеть», чтобы смягчить думский конфликт, – а вот сегодня заставили «заболеть» его самого.
А кого у нас не ненавидят? За что так люто, так уничтожающе ненавидели Распутина? За разврат? А многие ли удерживались от разврата, когда открывалось раздолье? А обличающие были сами намного святей? Разве дворяне не кутили? испокон? Как было простому мужику не сойти с ума, что высшие дамы кланяются ему до полу? Да не столько этого всего и было, раздули. Надо напротив удивиться, как Распутин сохранил свой природный ум и сколько трезвых советов давал, до которых и Дума не доросла. А когда Протопопов уговаривал его поберечь царское имя – он прислушивался. В ноябре не взял от Трепова взятку 200 тысяч за то, чтоб отставить Протопопова, сказал: «Не надо мне ваших денег». Что он бесчисленно просил для кого-нибудь льготы? – но опутывали его дельцы, самому ему это не было нужно, они поживлялись больше, чем он сам.
За близкими крышами выдвигался корпус Мариинского дворца, хорошо видный из неосвещённого кабинета. Весь верхний этаж был залит электричеством – себе же на беду, привлекая толпу громил.
Александр Дмитрич успокаивался.
Не хотели вы Протопопова? Не хорош вам был Протопопов? – ну, как изволите.
Что они там заседают? что решают? что могут решить? Задумали спасти свои шкуры ценой Протопопова?…
Неужели всё его министерство оказывалось лишь короткой иллюзией?… Нет, душа отринывала принять такое жестокое падение! Нет, ещё не вдребезги всё разбито! Это – только короткое испытание! Завтра, послезавтра войдут в столицу победоносные государевы войска – и чернь разбежится в порочном ужасе, и думские вожди кинутся на колени, и трусливая свора министров будет просить извинения за этот вечер. Только бы простили ему государыня и Государь! – простили бы эту невольную уступку ничтожествам, эту отставку вынужденную, горькую, по соображениям тактическим, никак не измену государевой воле!
А Государь всегда так охотно всех милует, он всем находит извинение, – неужели же не помилует своего любимца? А какие с ним чудесные откровенные беседы вели (их взгляды совпадают по всем вопросам)! Как нужно всегда знать этот тон (и Протопопов знал) – никогда не быть чересчур настойчивым, никогда не передавать ничего неприятного, чем постоянно обременён министр внутренних дел (как ругают Государя в гвардейских кругах, что пишут в письмах, – Государь не терпит перлюстрации).
Мариинский дворец между тем погас, весь погас, не светилось больше ни одного окна, отчего и тут в кабинете стало темней. Теперь на небе справа, от Невского, отчётливо выступило зарево.
Что-то где-то горит! Может быть и дом на Фонтанке…
Ну что ж, здесь хорошо. Правда, валик диванный не так удобен под головою, – а то и мягко, и просторно, и тихо, успокоительно цокают пристенные часы. Придётся не раздеваться, а укрыться собственной шубой. Ах, это всё пустяки, это всё можно перенести.
Самое главное, что прошли благополучно роковые дни, предсказанные Перреном, – 14, 15, 16 и 24-е. А теперь уже – он уцелеет.
И опять вернётся на вершину министерства внутренних дел. (А может ещё и премьером?…)
И снова они будут собираться в интимной царскосельской обстановке – и так мило беседовать обо всём. О, эта благосклонность ещё вернётся к нему!
152
Ни дяде Антону, ни кому из прежних жертвенных революционеров не досталась, и примечтаться не могла такая доля: ночным перебудораженным и уже безвластным Петербургом нестись по улицам в каком-то сказочном аппарате, по мостовым со скоростью птицы, с двух сторон на крыльях – стрелки, нацеленные винтовками вперёд, за спиной ещё десяток солдат, – нестись на взятие правительственной твердыни – в трёхстах саженях от Сенатской площади! Саша уже до такой степени был заранее полон счастьем, до такой высшей вершины вот уже взметнулась его жизнь – что была как бы и увенчана, лучшего уже случиться не могло никогда, и теперь он без сожаления мог с нею хоть и расстаться.
Вот – наступила своя война! Прежде он берёг голову – только для своего часа.
Впереди ехал опытный Сосновский на броневике, он выбирал и маршрут. Пронеслись мимо Летнего сада – и Сашино сердце застучало ещё от этой символики: здесь Антон Ленартович стрелял в Дубасова, здесь был схвачен, да тут же прозвучали и первые выстрелы русской революции – каракозовские, – и вот отсюда нёсся Александр Ленартович на решающий последний штурм царизма!
Даже слёзную щемоту почувствовал в глазах. Как это бессмертно! Хотя бы он погиб сейчас – но этот подвиг впишется и будет вспоминаться: как Александр Ленартович брал оплот последнего царского правительства!
Так и повёл Сосновский по изогнутой набережной Мойки, так перескочили и Невский и Гороховую, не задерживаясь, – и вдруг, что-то заметив впереди, броневик круто остановил, а сашин шофёр не сразу мог затормозить – и едва не налетел и не расшибся об зад его.
Высунулась рука Сосновского, показывающая круговыми движеньями назад. Набережная Мойки, суженная снежными кучами, не давала простора двум автомобилям разъехаться, и сашин шофёр, матерно ругаясь, стал давать задний ход – до Гороховой и на саму Гороховую. Следом за ними вплотную своим грозным задом наступал и броневик.