Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вот начнется», — подумала Аннычах; она была уверена, что Домна Борисовна неспроста принесла ей пальто, и все время ждала: «Вот начнет разговор о помолвке. Неужели всех девушек так же донимают советами?»
Но Домна Борисовна даже не заикнулась о помолвке, прощаясь, она сказала:
— Будешь в Главном стане, заходи к нам. У меня дочка приехала на каникулы, тебе ровесница.
На другой день, как только показался у Кучендаевых дымок, Конгаров отправился к ним, чтобы восстановить прежние дружеские отношения. Он надеялся, что Степан Прокофьевич, Домна Борисовна и Орешков помогут ему в этом.
У Кучендаевых завтракали. Тойза была у костра и собиралась нести в дом вскипевший чайник.
— Здравствуй, Тойза! Уже трудишься, — сказал Конгаров по-прежнему приветливо; оставалось только добавить: «Отдохни-ка! Я сделаю».
Старуха резко выпрямилась и заговорила громко, как обычно глуховатые:
— Зачем пришел? Чего привязался к нам? Уходи, где раньше был!
— Тойза, мамушка… не надо шуметь. Это наше дело. Только наше, — печально и ласково уговаривал ее Конгаров.
— Нет у меня с тобой никакого дела. Ты обманщик! Сплетник! — кричала старуха все громче и раздражительней. Потом она схватила чайник и понесла на террасу, где завтракали; идя, оглядывалась на Конгарова и выкрикивала: — Обманщик! Сплетник!
— Тойза… мамушка… — повторял он.
Домна Борисовна перехватила чайник; Урсанах увел Тойзу в глубь дома. Степан Прокофьевич вышел к Конгарову, который, задумавшись, продолжал стоять. Павел Мироныч бесцельно ковырял вилкой холодец. Аннычах сидела, замершая от стыда за мать и удивления на Конгарова: после того, что наговорили ему, он не убежал, не возмутился, даже не повысил голоса.
О чем-то поговорив неслышно, Степан Прокофьевич вернулся, а Конгаров ушел к курганам.
Все потеряли аппетит и заторопились по делам, даже Тойза спешно, на машине, уехала зачем-то в Главный стан. Осталась в доме одна Аннычах, она закрылась в своей комнатке, где на столах, стульях, сундуках было разложено ее приданое, и заплакала: несчастная помолвка; как просто, легко было до нее и как все испортилось после.
К полудню Тойза вернулась. С нею приехала сгорбленная старушонка портниха. В комнате для приезжих вместо рассказов Конгарова о судьбах народов застрочила швейная машинка и полилась бесконечная болтовня о том, кому и сколько при выходе замуж дали платьев, рубашек, шаровар.
Вечером Тойза и Урсанах, закрывшись в своей комнате, долго говорили. По отдельным доносившимся словам Аннычах догадалась, что отец был у Конгарова, теперь в чем-то убеждает Тойзу, а она не соглашается. Так и не договорились. Урсанах вышел от Тойзы, сильно хлопнув дверью и отмахиваясь руками:
— Ладно, ладно. Делай как хочешь. Но и пеняй на себя!
Аннычах стояла у окна. За спиной у нее беззубая старушонка с шипом и свистом перечисляла одеяла, шаровары, их цвет, размер, цену. Неустанная на язык, она прерывала этот балабол только затем, чтобы крикнуть:
— Аннычах, подай нитки! Аннычах, иди на примерку!
Старушонка была важная, сама не хотела ни взять ничего, ни поднять, и Тойза приказала дочери не отлучаться самовольно. У порога, дымя трубкой, сидел Эпчелей. Он бывал каждый день, просиживал часа по два, по три и за это время — ни слова, кроме «здравствуй» да «прощай». На лице у него лежало окаменевшее безразличие, только глаза неотступно передвигались за девушкой. Понять, зачем сидит он, что думает и вообще думает ли, было невозможно. Он стал скучен для Аннычах до зевоты, а старушонка противна до того, что и глядеть на нее было муторно.
Девушка тосковала по Конгарову.
…Вон там, над озером, они рвали цветы. Вся степь была еще в полинялых грязных лохмотьях минувшей осени, но там, по береговой кромке, точно вышили ярко и замысловато: над молодой зеленой травкой стояли желтые лютики, красноватые саранки, голубые, синие и фиолетовые ирисы.
— Вам нравится мой букет? — спросила она его тогда.
Он повертел букет.
— Сюда нужно каплю солнышка, — и переставил к ирисам саранку, в самом деле будто каплю солнца. — А сюда прибавить ночи, — и перенес к лютикам ирис, таком синий, как будто он и не видывал дневного света, — упал с далекого ночного неба.
…Вон там на кургане он рассказывал о прошлом: хакасы — один из древнейших народов — уже тысячи лет живут в этих степях, связаны с ними трудом, борьбой, любовью и прахом сотен поколений…
У тех вон разноцветных плит девонского песчаника рассказывал о мраморных станциях московского метрополитена.
…Он умел все привычное, знакомое сделать новым. С ним было всегда интересно и легко.
Показался всадник на золотисто-саврасом коне с черными крыльями. Это был почтальон Оландай и его Алтын-Сарат, а крыльями представлялись пухлые почтовые сумы. Звеня монистами, Аннычах побежала встречать почтальона.
— Куда? — строго остановила ее Тойза.
— Оландай…
— Вернись! — и, когда девушка вопросительно оглянулась, мать заговорила еще строже: — Вер-ни-ись! Оландай — тоже дело. Обойдется без тебя.
Аннычах послушно вернулась с полдороги, не понимая, что за перемена произошла с матерью: три года, по два раза каждую неделю, выбегала она встречать Оландая, помогала ему разбирать почту и потом развозила ее по бригадам; и мать не только разрешала, даже одобряла это — и вдруг стало нельзя. И Эпчелей, хотя и молчал, по взглядом говорил то же самое: нельзя!
Между тем Оландай — паренек в форме министерства связи — подъехал, спешился и, оглядывая террасу, кухню, звал:
— Тойза, хозяйка! Урсанах, Аннычах! Где вы? — Наконец добрался до них: — Аннычах, принимай почту!
— Сдай в барак! Нам некогда, — сказала Тойза.
Почтальон вышел и, не отвязывая, а только расстегнув одну из сум, достал, что было там для Кучендаевых. Аннычах с досадой и завистью глядела на тугие сумы: сегодня она не увидит, какие в них журналы, книги. Кроме того, к седлу был привязан широкий, как голенище сапога, рулон бумаги, наверно яркие, красивые плакаты.
Выложив несколько газет и письмо для Аннычах, почтальон сказал:
— Дайте мне кусочек хлебца!
Затем, когда девушка вынесла хлеб, отделил от рулона крупно напечатанный лист и приклеил его мякишем к гладкой дощатой стенке террасы.
…Ее звали, требовали в два голоса — мать и портниха. Оландай уж скрылся за курганами, но девушка и не отзывалась и не возвращалась. Тогда Эпчелей вышел поискать ее. Она стояла перед листом, наклеенным Оландаем на терраску. Это было объявление о приеме в техникумы. Аннычах никогда не предполагала даже, что существует столько техникумов: сельскохозяйственные, медицинские, речные, горные, лесные… Только учись.
В руках у нее было письмо, которое привез Оландай; ее вызывали в Главный стан как раз по этому делу — желает ли она учиться. Письмо было подписано директором, парторгом и комсоргом. Все они знали, что Аннычах выходит замуж, но, видимо, считали, что это не должно мешать учению.
Эпчелей, увидев Аннычах перед объявлением, сердито рванул его. Оно разлетелось в клочья, которые тут же подхватил ветер. Аннычах, вскрикнув, кинулась за ними и, собрав, ушла на озеро.
Эпчелей уехал.
5
К середине июня была закончена оросительная сеть на Камышовке. Строилась она по проекту Миши Кокова. Первый день полива оказался для Миши началом новой славы. На митинге в честь завершения работ Иван Титыч попросил внеочередное слово и сказал:
— Много лет считали меня лучшим поливальщиком в Хакассии. Теперь я передаю эту славу Кокову. Пусть знают все, что уже не я, а Коков — «главный хакасский водяной, безошибочный глаз — ватерпас». — Подошел к Мише и обнял его. — Носи, друг, эту славу и не стыдись. Так решила вода, а воду не обманешь.
Извечно жаждущая земля ответила на полив невиданной щедростью: через три недели трава уже выросла для покоса и была такая густая, что косилки еле-еле справлялись с нею.
Тишь ли, ветер ли — одинаково веял запах свежего сена. И только что подкошенное, и просыхающее, и совсем готовое, оно устилало берега Камышовки, в Главном стане до крыш заполняло сараи, около скотных дворов и кошар стояло большими стогами. В степи день и ночь шли обозы машин и телег с сеном, развозя его по затишливым распадкам и оврагам, где укрывались в пуржливое время кони. Не только молодняку, элитам, овцам и рогатому скоту, даже старым табунам, всегда жившим на одной пастьбе, вволю заготовили сена. Пускай трещат морозы, дуют бураны, ложится гололедица — ничего не страшно!
Дороги были усеяны упавшими во время перевозки душистыми головками, листьями, колосками, метелками трав и цветов. Пыль и воздух пропахли сеном.
Табунщики, работавшие в удаленных местах, специально приезжали на Камышовку, в Главный стан, в затишки, чтобы посмотреть, подержать в руках, понюхать сено. Такого сочного и пахучего не знавали даже старейшие на заводе люди.