Катастрофа - Валентин Лавров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В последний раз он поднялся на сцену.
Но, чтобы несколько подогреть интерес к вечеру, к удовольствию читателей «Русских новостей», там появилось «интервью» «У И. А. Бунина», которое написал сам классик (в нашем собрании автограф его):
«Мы застали Ивана Алексеевича в его кабинете за письменным столом, в халате, в очках, с пером в руке… — Bonjour maitre![15] Маленькое интервью… в связи с вашим вечером 26 октября… Но мы, кажется, помешали, — вы пишете? Простите, пожалуйста…
Иван Алексеевич притворяется сердитым:
— Мэтр, мэтр! Сам Анатоль Франс сердился на это слово: «Maitre de quoi?»[16] И когда меня называют мэтром, мне хочется сказать плохой каламбур: «Я уже так стар и будто бы так знаменит, что пора меня называть километром». Но к делу. О чем вы хотите беседовать со мной?
— Прежде всего о том, как вы поживаете, как ваше здоровье, чем порадуете нас на вечере, что сейчас пишете?..
— Как поживаю! Горе только рака красит, говорит пословица. Знаете ли вы чьи-то чудесные стихи?[17]
Какое самообладаниеУ лошадей простого звания,Не обращающих вниманияНа трудности существования!
— Но где ж мне взять самообладания? Я лошадь не совсем простого звания, а главное, довольно старая и потому трудности существования, которых, как вы знаете, у многих немало, а у меня особенно, переношу с некоторым отвращением и даже обидой: по своим летам и по тому, сколько я пахал на литературной «ниве», мог бы жить немного лучше. И уже давно не пишу ничего, кроме просьб господину сборщику налогов о рассрочке их для меня. Я и прежде почти ничего не писал в Париже, уезжал для этого на юг, а теперь куда и на какие средства поедешь? Вот и сижу в этой квартирке, в тесноте и уж если не в холоде, то в довольно неприятной прохладе, а порой и на пище св. Антония: доктор советует есть, например, печенку, а эта печенка, которую прежде покупали для кошек, стоит теперь 950 франков кило[18].
— А можно узнать, что именно вы будете читать на своем вечере?
— Точно никогда не знаю чуть не до последней минуты. Выбор чтения на эстраде — дело трудное. Читая с эстрады даже что- нибудь прекрасное, но не «ударное», знаешь, что через четверть часа тебя уже не слушают, начинают думать о чем-нибудь своем, смотреть на твои ботинки под столом… Это не музыка, хотя был у меня однажды интересный разговор на эту тему с Рахманиновым. Я ему: «Вам хорошо — музыка даже на собак действует!» А он мне в ответ: «Да, Ванюша, больше всего на собак!» Так вот все колеблешься: что читать, чтобы не думали о своем, не смотрели на ботинки? Я не червонец, чтобы всем нравиться, как говорил мой отец, я не честолюбив… Но я самолюбив и совестлив — заставлять людей скучать не люблю… Так что одно имею в виду для вечера: не заставить скучать.
— А вы, Иван Алексеевич, очень волнуетесь, читая на своих вечерах? Ведь все на эстраде, на сцене волнуются…
— Еще бы! Я юношей видел в «Гамлете» знаменитого в ту пору на весь мир Росси и в антракте получил разрешение войти к нему в уборную; он полулежал в кресле с обнаженной грудью, белый как полотно, весь в огромных каплях пота…
Видел, тоже в уборной, знаменитого Ленского из Московского Малого театра в совершенно таком же положении, как Росси… Видел за кулисами Ермолову — имел честь не раз выступать с ней на благотворительных литературных вечерах: если бы вы знали, что делалось с ней перед выходом! Руки трясутся, пьет то валерьяновые, то гофманские капли, поминутно крестится… Кстати сказать, читала она очень плохо — как почти все актеры и актрисы…
— Как! Ермолова!
— Да, да. Ермолова. А что до меня, то, представьте, я — исключение: и за кулисами и на эстраде спокоен. «Не нравится — не слушай!» В молодости я на эстраде краснел, бормотал — больше всего от мысли, что ровно никому не нужно мое чтение, — и даже от какой-то злобы на публику. Совсем молодым я однажды был участником литературно-музыкального вечера в огромнейшей зале в Петербурге — и знаете, вместе с кем? Вы не поверите! С самим Мазини, который, хотя был уже далеко не молод, но был еще в великой славе и чудесно пел неаполитанские песни! И вот, вылетел я на эстраду после него, — вы понимаете, что это такое: после него? — и подбежал к самому краю эстрады, глянул — и уж совсем обмер: на шаг от меня сидит широкоплечий, с широким переломанным носом сам Витте и крокодилом глядит на меня! Я забормотал как в бреду, облился горячим и холодным потом — и стрелой назад, за кулисы. А теперь я, пожалуй, не смутился бы даже под взглядом… ну, придумайте сами, под чьим взглядом…»
2
По битком набитому залу пробегал легкий шепот: «Говорят, Иван Алексеевич тяжко болен, разве сегодня он справится?..»
Каково же было удивление, когда на сцену быстро, даже молодцевато вышел Бунин, на ходу улыбаясь и раскланиваясь, принимая цветы и весело отпуская шутки. Едко и остроумно он рассказывал о представителях «отечественного декаданса», из пренебрежения к нему сваливая в одну кучу все «левые» течения в искусстве:
— Кто из нас не помнит мошенников и хулиганов, называвших себя футуристами? — гремел Бунин. — Зато сколько разговоров и печатных отзывов находили скандальные выходки Бурлюка, Крученых, Маяковского! При этом тот, кто позже по велению вождя стал «лучшим советским поэтом», всех превосходил грубостью и дерзостью. Что стоит его знаменитая желтая кофта и дикарски раскрашенная физиономия! Или его изысканные обращения к публике:
— Желающие получить в морду благоволят становиться в очередь.
Вот так, ошеломляя публику грубостью и пристрастием ко всякой мерзости, все эти «левые» деятели от искусства добывали себе славу и деньги, которые они якобы презирали.
А как восторженно была принята вышедшая в Петербурге в четырнадцатом году книга главаря «левых» Маринетти — «Футуризм»!
Взяв со стола том в бумажной обложке, Бунин с презрением сотряс им воздух:
— Эту книжульку, которая была катехизисом российских хулиганов-футуристов, я некогда купил в магазине Поволоцкого. Вот, послушайте, что проповедовал этот приятель Муссолини и не без помощи дуче ставший — невозможно поверить! — академиком: «Обстоятельства предписывают нам грубиянские ухватки… Выбор оружия не от нас зависит, и мы вынуждены пользоваться каменьями и тяжелыми молотками, щетками и зонтиками… Наши нервы требуют войны и презирают женщин… Мы проповедуем прыжок в сумрачную смерть!»
Каков «академик»? А ведь именно у него учились российские футуристы — Маяковский, Бурлюк и прочая шпана.
Горький посетил Америку в 1906 году. Маяковский это сделал двадцать лет спустя. Подобно «буревестнику революции», будто бы ужасно ненавидевшему золото, Маяковский, как это полагается всякому прихлебателю большевиков, золото тоже ужасно ненавидел. Но на самом деле они отлично знали ценность «презренного металла», жили в роскошных виллах, выпускали книги миллионными тиражами, закатывали пиры, содержали любовниц.
В ту же пору «всероссийский староста» Калинин посетил юг России и вполне откровенно засвидетельствовал (цитирую): «Тут одни умирают от голода, другие хоронят, стремясь использовать в пищу мягкие части умерших».
Бунин перевел дыхание, выпил крошечную рюмку коньяка и уже тихим, полным горечи голосом произнес:
— Но что было Маяковским, Демьянам Бедным и Безыменским, этим наемным бессовестным воспевателям социалистического рая, до русского народа, до той страшной беды, в которую вверг его «Великий Октябрь»? Они и многие другие, им подобные, жрали «на полный рот», носили шелковое белье, жили в особняках прежних миллионеров! В те годы, когда еще царствовал Ленин и с помощью Феликса Дзержинского заливал Россию кровью, Маяковский превзошел даже самых отъявленных негодяев и мерзавцев. Он советовал «юноше, обдумывающему житье» делать ее «с товарища Дзержинского»! Он призывал русских юношей идти в палачи. Вот такие, по выражению «товарища Сталина», у советского народа «инженеры человеческих душ»! Эти «инженеры» — истинное порождение сатаны.
Совсем иначе говорил Бунин о Толстом, Рахманинове, Чехове — говорил с любовью, утверждал, что необходимо сохранять их традиции в отечественной культуре.
…Бунин торжествовал — и не без причины. Почти все оценки, которые он давал в свое время явлениям литературы, полностью подтвердились. И поколения, явившиеся после него, могли безоговорочно согласиться с этими оценками. В отличие от времен минувших, уже никто не сомневался, что Пушкин выше Бальмонта и Северянина, а Толстой несравним с Боборыкиным и Арцыбашевым. А ведь были времена, когда немало крикливых голосов утверждали обратное!
Он уходил со сцены, как герои уходят из жизни, — торжественно, с триумфом, под гром восторженных приветствий — в зале все встали.