Статьи - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они знают, что “бесплодно спорить с веком”, ибо “обычай — деспот меж людей”, и зато результаты их деятельности уже осязательны и, вероятно, будут многообильны своими последствиями. Старцы не видят в них таких врагов, каких они видели в грубых нигилистах первой эпохи нигилизма, а называют их здравомыслящими, рассудительными людьми и, пляшучи по их дудке, не замечают, что они пляшут.
У них везде будут свои друзья и защитники, а потому и борьба с ними будет гораздо труднее, чем борьба с Галкиными, Белоярцевыми, Прорвичами и гимназистом Колей. Вращаясь среди людей, которые “за одни фамилии получают чины” и “готовятся быть столпами отечества”, они найдут себе и опору, и на них нельзя смотреть сквозь пальцы ни одной минуты, ибо они растут и укрепляются зело и зело.
Повторяем, нам неизвестно, что сделает г. Потехин из своего Федора Ивановича. Может быть, в целой пьесе этот Федор Иванович не только не главное, но даже и совсем не видное лицо; но в отрывке, как мы его видели, этот господин занимает очень видное место, и автор может сделать из него тип самый современный и необыкновенно замечательный. Нам этот Федор Иванович рисуется впереди очень большим лицом, и мы думаем, что в этом лице автор, несомненно, может показать одну из самых больных язв нашего века. Так ли задумано это лицо у г. Потехина, как нам чувствуется, или почтенный автор и ныне, щадя современность, будет беспощаднее к сложившей свое орудие крепостнической старости и не поведет свою комедию далее “Отрезанного ломтя”? Хотелось бы верить, что мы не ошибаемся, что г. Потехин, как русский незлопамятный человек, не будет находить долгой услады в том, чтоб карать своею сатирою давно покоренную спесь и немощь отжившего барства, а устремит свои силы на борьбу с новым злом, которое, как полированный змей, выходит на нашу землю из того самого озера, в которое еще так недавно спихнуты шершавые нигилистические дулебы.
Наступивший великий пост кладет конец наплыву наших пьес и появлению на сцене новых талантов, и мы, оканчивая статью, может резюмировать ею всю театральную хронику нынешнего сезона.
Сезон этот прошел, как прошли многие, предшествовавшие ему, — не особенно счастливо и не особенно несчастливо. Новых пьес было мало, но все они были очень замечательны лишь одною бесталантностью авторов. “Смерть Грозного” ждет еще времени для произнесения о ней основательного приговора. До сих пор ясно только одно, что на петербургской сцене пьеса эта едва ли может долго идти, несмотря на то, что она делала громадные сборы. Публика наша смотрит ее по ее громкой славе, по сочувствию к ее автору; но самая пьеса эта, очевидно, не по плечу нашим артистам, и ее легко может ждать судьба “Воеводы”. Все пересмотрят ее по разу и охладеют, ибо любоваться чьей бы то ни было игрою в этой пьесе не выпадает на нашу долю. Мы не говорили ничего об исполнении этой пьесы и не хотим утруждать читателей, приводя сравнения между игрою гг. Васильева, Самойлова, исполнявшими роль Грозного, но скажем, что мы вполне разделяем мнение того фельетониста, который, посмотрев обоих этих артистов в роли царя Ивана Васильевича, написал, что “мы видели на сцене Павла Васильевича (Васильева), потом Василья Васильича (Самойлова); но Ивана Васильича (Грозного) не заприметили”.
Из новых дебютантов, которых не много и было, снискал общее внимание один г. Зубов, составляющий действительное приобретение для петербургской сцены. Дебютировавший в бенефис г. Васильева г. Монахов еще ничем не определился… По части женского персонажа новостью этой зимы был успех г-жи Струйской (первой) в “Светских ширмах” и в “Гражданском браке”. Актриса эта, игравшая до сих пор вторые и третьи роли, вдруг вышла в первых ролях и очень понравилась и публике, и рецензентам, но затем вдруг стала и не движется, так что говорить об ее дальнейшей игре, по нашему мнению, пока не следует, чтобы не попасть по торопливости впросак.
Итак, провожаем мы наш театральный сезон такими же скромными буржуа, какими были при его начале: щегольнуть нам нечем, а похвастаться и подавно. Провинциальные газеты говорят нечто весьма лестное о некоторых провинциальных артистах, о Стрелковой, о Виноградове; да уж боишься и верить этому говору, как вспомнишь о тех метаморфозах, какие происходят с провинциальными талантами при пересадке их на столичную сцену.
<РУССКОЕ КУПЕЧЕСТВО ПО ОТНОШЕНИЮ К НАХОДЯЩИМСЯ ПРИ НИХ ТОРГОВЫМ МАЛЬЧИКАМ. ЕВРЕЙСКИЕ КУПЦЫ В ЭТОМ ЖЕ ОТНОШЕНИИ. НАША ПРОСЬБА К “JOURNAL de ST.-PÉTERSBOURG” И К ПРАВЛЕНИЮ РОССИЙСКО-АМЕРИКАНСКОЙ КОМПАНИИ. — ЕВРЕИ-ЛЕКАРЯ>
С — Петербург, пятница, 6-го апреля 1862 г
У нас в недавнее время обратили внимание на положение детей, отданных в ученье к различным ремесленникам, и оказалось, что детям у этих господ было не очень-то хорошо. Вследствие известных мер теперь хозяева обращаются с мальчиками и девочками гораздо лучше: их не бьют зря по чем попало, не таскают за волосенки, не толкут головою об стену, дают время и место для отдыха и не совсем негодную пищу. Вообще положение детей, обучающихся у ремесленников, улучшилось, и мы начинаем встречаться с ними в воскресных школах. Если надзор за отношениями ремесленников к ученикам не будет значительно ослабевать, то можно надеяться, что ремесленный ученик будет выживать учебные года без большого горя и окончит свой курс с здоровыми ногами, целым черепом, здоровой грудью и еще с грамотою в голове, тогда как его сверстник, торговый мальчик, остается в том же беспомощном положении, из которого признано было необходимым вырвать детей, обучающихся ремеслам. Даже более: настоящее положение торгового мальчика во многих отношениях хуже и вреднее минувшего быта ремесленного ученика, и на это нужно безотлагательно обратить христианское внимание.
Купец не стеснен ни одним из тех правил, которые заставили ремесленника не изнурять своего ученика, давать ему в неделю один свободный день, пускать его в школу и не морить над работою. Посещая воскресную школу, ребенок скоро узнает, что хозяин его бить не смеет, и он сам мало-помалу ставит отпор хозяйской руке, если она поднимается, не боясь штрафа и закрытия заведения. Работник или подмастерье иногда, по старой привычке, еще стегнет мальчика потягом по спине или ткнет его утюжкой под брюхо, но это уж за битье не считается. В воскресенье мальчик поучится, пробежится, выработает на какой-нибудь починке гривенничек или пятиалтынный, половину проест, а другую спрячет в сундучок, и ему живется; он бодро встречает утро понедельника, потому что видит за ним вожделенный вечер субботы и свободное воскресенье с “добрыми господами” в школе, с гривенниковым заработком после обеда, с белой булкой и узлом подсолнухов. У ремесленного мальчика уже развиваются социальные понятия и свои представления о чести и обязанностях к другим; у них, в своем ученическом кружке, завязываются артельные, или ассоциационные, начала. У мальчиков, например, столярного заведения есть уж такой, которому маленькое общество поручает приискивание работы, доверяет ему принимать “починку” и условливаться в цене, словом, делать ряду. Такой уполномоченный избирается из самых толковитых и собирает через дворников в своем и соседних дворах всякую работу: и белодеревную, и клеевую, и форниры, и обойку, и все прочее, что по “небельной части”. В воскресенье, поучившись в школе или не поучившись, малолетная артель идет кто с чем гож, кто с гвоздиками да с обойным молотком, кто с клеевою кастрюлькою, одним словом, к каждой взятой “починке” приступает специалист и исполняет свой дешевый заказ весьма аккуратно, а вечером — сверстка. Выручку делят по заработку, с общего рассуждения, по совести. Разумеется, заработок этот очень ничтожен, его можно считать кругом от 20 до 40 копеек в неделю на хорошего мальчика: но этот заработок приучает мальчика к свободному труду, заставляет его ценить время и развивает в нем понятие о великом значении соединения сил. Такой мальчик выживает свои ученические года, приготовляя в себе человека, годного для такой русской жизни, о которой его отец не смел и подумать в своей молодости: для жизни труда, довольства и независимости.
Теперь посмотрим, что ожидает фалангу этих мальчиков, бессмысленно толпящихся с утра до ночи, летом и зимою, у лавочных порогов; раскланивающихся с глупою ловкостью гостинодворского денди и произносящих каким-то гортанным акцентом: “галстуки, духи, помада, пожалуйте, господин! мадам! у нас покупали” и тому подобные вздор и ложь.
Торговый мальчик живет у купца; спит он где-нибудь за ширмами в передней или в темной каморке, иногда в кухне и очень редко в молодцовской. Жалованья, конечно, не получает, но имеет от хозяина платье и обувь, ибо самому хозяину нужно, чтобы стоящий у его лавки мальчик был обут и одет прилично. Встает мальчик раньше всех в доме и чистит платье: хозяину, приказчикам и молодцам. На каждого мальчика приходится ежедневно перечистить несколько пар калош, сапог и платья, а также осмотреть и подкрепить пуговицы. За недосмотр и неаккуратность производится приличная потасовка. На произведение этой операции имеет, конечно, главное право сам хозяин, но он не пользуется этим приятным правом один, а разделяет его со всеми своими сотрудниками. Таким образом, мальчика щиплют и толкают все: хозяин, приказчики и молодцы, а по их примеру иногда и кухарка. Мальчики встают раньше всех, ставят самовар и подают его на стол к общему восстанию от сна. Они ставят стаканы и столько белых или желтых глиняных кружечек с ручками, сколько состоит мальчиков. Из стаканов им пить не дозволяется, чтобы не было видимых знаков равноправия с молодцами и не возникло бы оттого в голове “косопузого” какого-нибудь опасного вольнодумства. В каждую кружку наливается приличная порция горячих чайных помой и дается кусок сахару. Порцию эту мальчики употребляют, стоя за тем же столом, около которого сидят и чаевничают приказчики и молодцы. Выглотав свои помойцы, мальчики бегут к запертым лавкам и стоят возле них, ожидая приказчика с ключом. Зимой это ожидание могло бы казаться очень неприятным, но мальчики на него не жалуются, так как этот получас представляет самое удобное время, когда они могут быть детьми, могут поболтать, пошалить и поссориться. Отпирается лавка или магазин. Начинается стояние, длинное, утомительное, несносное и вредное стояние с 8 часов утра до 8 часов вечера. В течение этих 12 часов мальчики, между которыми есть очень много десятилетних детей, не имеют права садиться. Есть покупатели или нет — мальчики все должны стоять из субординации и разминают свои отекающие ноги только на побегушках к “саешнику”, в “водогрейню” или к покупательницам “править долги”. Мальчик, впрочем, рад случаю пробежаться; он на ходу отдыхает и развлекается от томящего его в лавке контроля над каждым его движением. Но и возвращаясь из командировки, мальчик не смеет присесть отдохнуть и снова стоит. К вечеру он совершенно изнурен, особенно сначала, когда ребенок еще не освоился с 12-часовым стоянием на ногах. По возвращении вечером домой мальчики обедают и вслед за тем ложатся спать. Приказчиков большею частию нет дома: одни загибают уголки; другие усердствуют акцизно-откупному комиссионерству, третьи наблюдают свои способности к фамилизму. Молодцы же ловят бабочек, или просто шляются в приятных местах, или, наконец, “концертничают”. Подражание дьяконам и архиерейским певчим, как известно, составляет самое высокое эстетическое наслаждение возрастающего всероссийского купечества известного сорта. Начинается ночь, начинаются звонки. Возвращаются приказчики, кто твердой поступью, кто пошатываясь, кто совсем на дворнических плечах. Мальчики вскакивают, протирают сонные глаза и принимаются разоблачать и укладывать начальство “на спокой”. Начальство бурлит, ругается, а иногда шалит, протянет пьяную лапу к головенке мальчика: “Дай-ка, — скажет, — я тебя взвошу”, и взвошит. Коллеги лежат и смеются; мальчик тоже не плачет и скрывает слезы, навернувшиеся от “взвошки”. Ложатся. Начинается пьяный вздор, в котором детское ухо слышит много раздражающего и соблазнительного, а молодой ум не умеет отделить во всем этом вздоре ложь от микроскопических частиц правдоподобия. Слышится: “Гувернантка”. “Врешь!” “Ей-Богу!” “Где?” “В Палермо”. “Врешь!” Шепот. Опять громкие: “Врешь”. “Право”. “Генеральша!” “А ты думал? десять целковых получил и еще как глинвейном накатила”. Пьяный все завирается больше и больше, в разговоре все появляются женщины самых крупных светских положений. Пьяный врет, полупьяный не верит, но слушает, чтоб завтра самому врать то же самое, ставя себя на место героя, а ребенок все слушает, всему верит и слагает всю эту мерзость в своем сердце.