Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Логика в эти горячие дни была совершенно отменена, размышление было только неприятным излишеством, а гуманность — постыдным поступком, который надо было скрывать. И поэтому, с величайшим одушевлением и слезами восторга выпустив из тюрем и зловещей Петропавловки всех политических, — свобода, свобода! Какая радость!.. — с тем же величайшим одушевлением восставший народ во имя свободы набивал до отказа опустевшие на несколько часов казематы новыми заключенными: министрами, генералами, барынями, чиновниками, священниками, полицейскими, великими князьями и прочими. И в огромные окна Зимнего дворца безмятежно смотрели теперь на зловеще прижавшуюся к земле страшную крепость новые люди — совершенно точно так же, как смотрели на нее прежние господа жизни, когда в ужасных казематах ее томились Новиковы, Радищевы, декабристы и сотни всяких революционеров и революционерок, томились годами, сходили с ума, обливали себя керосином и сжигали, перерезывали себе горло стеклом…
Подошла Пасха. Крепость была переполнена. В камере N 70 томилась больная фрейлина и друг царицы А. А. Вырубова. Камера была маленькая, темная — единственное оконце было наверху, под потолком, — холодная и сырая настолько, что со стен постоянно текла вода и стояла на каменном полу лужами. Вся меблировка состояла из железного столика и железной же кровати, которые были накрепко привинчены к стене. На кровати был брошен волосяной матрас и две грязные подушки. В углу помещался умывальник и ватерклозет. Едва только ввели ее в эту камеру, как следом ввалилась толпа солдат, которые сорвали с кровати матрас и подушки и выбросили их вон, а потом стали они срывать с арестованной ее кольца, крестики, образки. Один из солдат, когда Вырубова от боли вскрикнула, сперва ударил ее кулаком, а потом плюнул ей в лицо, а затем они все ушли, заперли накрепко дверь, а она упала на голую кровать и, охваченная отчаянием, разрыдалась. В глазок двери смотрели солдаты и улюлюкали… А рядом, в соседнем каземате, затаилась легкомысленная жена легкомысленного военного министра Сухомлинова… Откуда-то издали, точно из могилы, доносились глухие непрерывные стоны: то в темном карцере солдаты мучили Белецкого… А за окном любовно ворковали голуби…
Два раза в день Вырубовой приносили полмиски какой-то отвратительной бурды, в которую солдаты плевали, а иногда нарочно клали битое стекло. От бурды нестерпимо воняло тухлой рыбой, и Вырубова, зажав нос, с отвращением проглатывала одну-другую ложку ее, только чтобы не умереть с голоду, а остальное потихоньку выливала в ватерклозет, дрожа от ужаса: заметив это раз, солдаты пригрозили ей, что если она позволит себе не есть, они убьют ее.
Каждый день заключенных выпускали по очереди на десять минут в тюремный садик — маленький дворик с несколькими деревцами и кустиками, посреди которого стояла баня для арестантов. И каждый день узники республики с нетерпением ждали в глубине своих каменных мешков, когда их выпустят в этот садик, и с необыкновенным наслаждением любовались они и чахлыми кустиками этими, и всякой травинкой, и клочком голубого неба вверху. А над ними печально и переливчато пели старые часы «Коль славен наш Господь в Сионе…» — так же, как некогда пели они декабристам, народовольцам и всем остальным, которых опьянила мечта о лучшей жизни…
А потом снова четыре холодных сырых стены, и одиночество, и стоны истязуемых в карцерах, и умышленно громкие разговоры солдат о том, что хорошо бы заключенных женщин изнасиловать сегодня ночью, или о том, как скоро их будут расстреливать. И эта медленная физическая и моральная пытка продолжалась неделю за неделей и месяц за месяцем, и когда наконец, не выдержав страданий, несчастная женщина свалилась совершенно больной, явился доктор Серебрянников, толстый человек с злым лицом и огромным красным бантом на груди. При солдатах он сорвал с больной рубашку и грубо начал аускультацию.
— Эта женщина хуже всех… — говорил он солдатам. — Она от разврата совсем отупела… Ну что вы там, в Царском, с Николаем и Алисой разделывали? Рассказывайте… — прибавлял он.
— Как вам не стыдно, доктор!.. — простонала та.
— А, так ты еще притворяешься! — воскликнул бешено врач, и звонкая пощечина огласила каземат. — Довольно, черт вас совсем возьми! Поцарствовали…
И по его представлению начальство тюрьмы в наказание за болезнь лишило Вырубову прогулок в течение десяти дней.
И раз солдат принес ей каталог тюремной библиотеки, страшную книжку, над которой умирали душой многие и многие заключенные. Она открыла ее и вдруг среди страниц увидала безграмотную записку: «Анушка, мне тебе жаль. Если дашь пять рублей схожу к твоей матере и отнесу записку». Вырубова так вся и задрожала: искренно это или провокация? А вдруг за ней следят, хотят подвести? Она пугливо покосилась на дырочку в двери: там никого не было. И искушение перекинуться словом с близкими было так велико, что она не утерпела и на вложенной солдатом в каталог бумаге написала несколько слов матери. Солдат, придя за каталогом, унес его и, уходя, незаметно бросил в угол кусочек шоколада…
Стало немножко легче: установились сношения с внешним миром, с близкими. Письма матери Вырубова находила то в книге из тюремной библиотеки, то в белье, то в чулках. И заключенная царица прислала своему верному другу бумажку, на которой был наклеен белый цветок и написано всего только два слова: «Храни Господь!» И раз принес даже солдат золотое колечко, которое царица при прощании надела на палец своего друга. Вырубова сшила из подкладки пальто маленький мешочек и английской булавкой, которую подарила ей одна из надзирательниц, пожилая женщина с грустными добрыми глазами, она пришпиливала этот мешочек под мышкой к рубашке…
Но дни сменяли ночи и ночи — дни, и не было конца страданию, и не было никакой надежды на избавление. Недомогание узницы усиливалось. В каземате было страшно холодно, и целые часы простаивала она на своих костылях в углу, который нагревался немного от наружной печи. И часто от голода и слабости несчастная падала в обморок и валялась в луже воды, насочившейся со стен, до тех пор, пока утром во время обхода не поднимали ее солдаты. А после трепала ее жестокая лихорадка.
Наступила Страстная суббота. Стемнело. Слабая, закутавшись в два шерстяных платка и накинув еще поверх их свое пальто, узница печально лежала на своей жесткой кровати. И, согревшись, она забылась в тяжелой дремоте, как вдруг ее разбудил торжественный полночный перезвон всех петербургских церквей: то началась Светлая заутреня. Сразу встало в памяти прошлое. Она приподнялась и, сидя на кровати, заплакала горькими слезами… В коридоре раздался глухой шум и хлопанье тяжелых дверей. Заскрипел ключ и в двери Вырубовой. Пьяные солдаты ворвались в камеру. В руках их были тарелки с куличом и пасхой.
— Ну, Христос воскрес! — заговорили они весело. — С праздничком!..
— Воистину воскресе! — отозвалась узница, справившись с волнением.
— Ну, этой нечего давать разговляться… — крикнул какой-то солдат. — Эта была к Романовым самым близким человеком… Ее надо вздрючить как следует…
И не дав Вырубовой разговеться, солдаты так же шумно пошли христосываться по другим заключенным. Только пожилая надзирательница, уходя, посмотрела на узницу своим теплым печальным взглядом. И снова встало прошлое в памяти, и снова начали душить горькие слезы, и упав лицом в грязную подушку, опять и опять она горько заплакала. И вдруг под подушкой она почувствовала лицом что-то твердое. Она запустила туда руку и вынула — красное яичко: то тайно похристосывалась с ней пожилая надзирательница. И другие, уже радостные и счастливые слезы вдруг неудержимо полились из глаз, и затрепетало вдруг растопившееся сердце, и посветлели жуткие дали жизни. И вся в слезах, она целовала красное яичко, и прижимала его к своему сердцу, и что-то совсем новое, светлое неудержимо оживало в измученной душе…
В коридоре шумели и безобразничали вдребезги пьяные по случаю воскресения Христа солдаты республики…
V
ЦАРКОСЕЛЬСКИЕ КОСУЛИ
Царскосельский дворец, точно крепко потрепанный бурею корабль, сумрачно плыл по грозно бушующему океану революции. Непривычная тишина царила в нем. Огромное большинство царедворцев разбежалось в первые же дни революции, бросив своего царя в несчастье на произвол судьбы. Осталось при царской семье всего человек пять-шесть из всей прежней свиты. Не приезжали больше пышные представители иностранных держав, не приезжали министры с докладами и важные генералы, исчезли торжественные красные лакеи — декорации остались, но огромное большинство актеров старой длинной пьесы исчезли, и странная жуткая тишина стояла теперь на большой опустевшей сцене. И непривычно много было всюду солдат — и в парке, и вокруг парка, и в самом дворце, — не тех солдат, которые так еще недавно каменели в священном ужасе и восторге при виде действительно обожаемого монарха, а солдат новых, серых, распущенных, горластых, грубых, которые дерзкими глазами подозрительно следили за каждым шагом своих узников, и когда царь, гуляя, шел туда, куда ему почему-то идти было нельзя, вчерашний раб грубо загораживал ему дорогу ржавой винтовкой и сердито говорил: