Шантарам - Грегори Робертс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Куда исчезнуть?
– Куда угодно.
– А ты тоже уедешь?
– Нет. У меня остались дела, которые надо закончить. Да и сам я… некоторым образом человек конченый. А тебе надо уехать.
– Ты, наверно, меня не понял. Деньги не главное: если я сейчас уеду, я увезу с собой кучу денег. Но у меня есть нечто большее: я пытаюсь здесь кое-что создать – это мой бизнес. И я могу это сделать. Я здесь что-то из себя представляю. Просто иду по улице, и люди смотрят на меня, потому что я не такая, как все.
– Ты будешь чем-то где угодно, – сказал я с улыбкой.
– Не смейся надо мной, Лин.
– И не думаю смеяться, Лиза. Ты красивая девушка и душевная к тому же, – вот почему люди на тебя смотрят.
– Дело может выгореть, – настаивала она. – Всем нутром это чувствую. У меня нет образования, я не так умна, как ты, Лин. Меня ничему не учили. Но из этого… может выйти нечто значительное. Я могла бы, не знаю… Могла бы когда-нибудь начать продюсировать фильмы. Делать что-то хорошее…
– Ты сама хорошая. И куда бы ты ни уехала, будешь делать добро.
– Нет. Это мой шанс. Я не вернусь домой, никуда не поеду, пока им не воспользуюсь. Если я этого не сделаю, даже не попытаюсь, всё будет зря – Маурицио… и всё, что здесь случилось. Если же останусь, хочу честно, своей головой заработать полный карман денег.
Бриз то стихал, то вновь начинал дуть с залива, от чего становилось то теплее, то прохладнее, то снова теплее, и я ощущал ветер на лице и руках. Мимо нас проплыл маленький флот рыболовных челнов, направляясь в свою песчаную гавань в районе трущоб. Внезапно я вспомнил, как проплывал однажды в такой же лодчонке через затопленный двор отеля «Тадж-Махал», а потом под гулкими резонирующими сводами Ворот Индии. Вспомнил любовную песню Винода и дождь в ту ночь, когда Карла пришла в мои объятья.
Глядя на эти бесконечные, вечные волны, я вспомнил все свои утраты с той штормовой ночи: тюрьму, пытки, уход Карлы, отъезд Уллы, исчезновение Кадербхая и его совета, арест Ананда, смерть Маурицио, Рашида, Абдуллы, возможную смерть Модены, и Прабакера – самое невероятное: Прабакер тоже мёртв. А я – один из них – гуляю, разговариваю, смотрю на бурные волны, но сердце моё мертво, как у них всех.
– А как же ты? – спросила она; я ощущал на себе её глаза, чувствовал эмоции, которые выдавал её голос: симпатию, нежность, возможно, даже любовь. – Если я останусь, а я определённо собираюсь остаться, что ты будешь делать?
Я смотрел на неё некоторое время, читая рунические письмена в её небесно-голубых глазах. Потом встал, отошёл от стены, обнял её и поцеловал. То был долгий поцелуй: пока он длился, мы прожили вместе целую жизнь – жили, любили друг друга, старели и умерли. Когда наши губы разомкнулись, эта жизнь, где мы могли бы обрести прибежище, сжалась до искры света, которую мы всегда разглядим в глазах друг друга.
Я мог бы её полюбить. Может быть, я и любил её немного. Но иногда худшее, что ты можешь дать женщине, – это полюбить её. А я по-прежнему любил Карлу. Да, я любил Карлу.
– Что я буду делать? – спросил я, повторяя её вопрос. Удерживая её за плечи на расстоянии вытянутых рук, я улыбнулся. – Хочу немного побыть под кайфом.
И я уехал, даже не оглянувшись. Оплатил аренду своей квартиры за три месяца, дал солидную мзду сторожу на автостоянке и консьержу в доме. В кармане у меня был надёжный фальшивый паспорт, запасные паспорта, а пригоршню наличных я сунул в сумку, которую оставил вместе с мотоциклом «Энфилд буллит» на попечение Дидье. Потом взял такси до опиумного притона Гупта-джи, вблизи улицы Десяти Тысяч Шлюх – Шокладжи-стрит – и поднялся на третий этаж по истёртым деревянным ступенькам.
Гупта-джи предоставлял курильщикам опиума большую комнату с двадцатью спальными матами и деревянными подушками. Для клиентов с особыми запросами были предусмотрены отдельные комнаты за этим, открытым притоном. Через очень узкий дверной проём я вышел в потайной коридор, ведущий в эти задние комнаты. Потолок здесь был такой низкий, что мне пришлось пригнуться, передвигаясь почти ползком. В комнате, которую я выбрал, была койка с капоковым матрасом, потрёпанный коврик, маленький шкаф с плетёными дверцами, лампа под шёлковым абажуром и большой глиняный горшок, наполненный водой. Стены с трёх сторон были из тростниковых циновок, натянутых на деревянные рамы. Четвёртая стена в изголовье кровати выходила на оживлённую улицу арабских и местных мусульманских торговцев, но окна были закрыты ставнями, так что лишь несколько ярких пятен солнечного света пробивались сквозь щели. Потолок отсутствовал: вместо него взгляду представали тяжёлые пересекающиеся и соединённые друг с другом стропила, поддерживающие крышу из глины и черепицы. Этот вид был мне хорошо знаком.
Гупта-джи получил деньги и инструкции и оставил меня одного. Поскольку комната располагалась прямо под крышей, здесь было очень жарко. Я снял рубаху и выключил свет. Маленькая тёмная комната напоминала тюремную камеру ночью. Я сел на кровать, и почти сразу же нахлынули слёзы. Мне уже случалось прежде плакать в Бомбее: после встречи с прокажёнными Ранджита, и когда незнакомец омывал моё истерзанное тело в тюрьме на Артур-роуд, и с отцом Прабакера в больнице. Но та печаль и страдания всегда подавлялись: мне как-то удавалось избежать самого худшего, сдержать поток рыданий. А здесь, в этой опиумной берлоге, оплакивая свою загубленную любовь к погибшим друзьям Абдулле и Прабакеру, я дал волю чувствам.
Для некоторых мужчин слёзы хуже, чем побои: рыдания ранят их больше, чем башмаки и дубинки. Слёзы идут из сердца, но иные из нас так часто и так долго отрицают его наличие, что когда оно начинает говорить, одно большое горе разрастается в сотню печалей. Мы знаем, что слёзы – естественное и хорошее душевное проявление, что они свидетельство силы, а не слабости. И всё же рыдания вырывают из земли наши спутанные корни; мы рушимся, как деревья, когда плачем.
Гупта-джи дал мне достаточно времени. Когда наконец я услышал скользящий шаркающий звук его сандалий у двери, я стёр следы печали с лица и зажёг лампу. Он принёс и разложил на маленьком столике всё, о чём я просил: стальную ложку, дистиллированную воду, одноразовые шприцы, героин и блок сигарет. С ним была девушка. Он сказал, что её зовут Шилпа и он поручил ей прислуживать мне. Она была совсем юной, моложе двадцати лет, но с печатью глубокой угрюмости на лице, свойственной привычной к работе профессионалке. В её глазах притаилась надежда, готовая огрызнуться или уползти, как побитая собачонка. Я попросил её и Гупта-джи уйти, а потом приготовил себе немного героина.
Доза оставалась в шприце почти час. Я брал его и подносил иглу к толстой, сильной, здоровой вене на руке раз пять, но вновь и вновь клал шприц на место, так и не воспользовавшись им. И весь этот час я не мог оторвать взора от жидкости в шприце. Вот он, проклятый наркотик. Крупная доза зелья, толкнувшего меня на безумные, насильственные, преступные действия, отправившего в тюрьму, лишившего семьи и близких. Зелье, ставшее для меня всем и ничем: оно забирает всё и не даёт ничего взамен. Но это ничто, которое ты получаешь, та бесчувственная пустота – это порой и есть всё, чего ты желаешь.
Я воткнул иглу, стёр розовое пятно крови, подтверждающее чистый прокол вены, и нажал на поршень, чтобы он дошёл до конца. Игла ещё оставалась в руке, но зелье уже успело превратить мой мозг в Сахару. Тёплые, сухие, сияющие ровные наркотические дюны гасили всякую мысль, поглотив забытую цивилизацию моего сознания. Тепло заполняло моё тело, убивая тысячи мелких болей, угрызений совести и неудобств, которые мы претерпеваем или игнорируем каждый день в состоянии трезвости. Боли не было. Ничего не было.
А затем, хотя в моём сознании всё ещё пребывала пустыня, я почувствовал, что моё тело тонет; я прорвал поверхность удушающего озера. Прошла ли неделя после первой порции наркотика или, может быть, месяц? Я заполз на плот и плыл по смертоносному озеру, плещущемуся в ложке, а в крови у меня бушевала Сахара. И эти плотогоны над моей головой: они несли в себе некое послание, а именно – почему нам всем суждено было пересечься: Кадеру, Карле, Абдулле и мне. Жизнь всех нас странным образом пересекалась на каком-то глубинном уровне, а плотогоны обладали ключом к шифру.
Я закрыл глаза и вспомнил Прабакера, как он много работал до поздней ночи. Он и умер потому, что был владельцем такси и работал на себя. Это я купил ему такси. Он был бы жив, если бы я не купил ему это такси. Он был маленьким мышонком, которого я приручил, подкармливая крошками в тюремной камере, мышонком, которого замучили. Иногда лёгкий ветерок, дующий в ясный, не одурманенный наркотиками час, вызывал в моей памяти образ Абдуллы за минуту до смерти, одного в убийственном круге. Одного. А ведь мне следовало быть там. Я проводил вместе с ним день за днём и тогда должен был быть рядом. Нельзя позволить своему другу так умереть – наедине с судьбой и смертью. Куда делось его тело? А что если он был Сапной? Мог ли мой друг, которого я так любил, на самом деле быть безжалостным безумным садистом? Как там рассказывал Гани? Куски расчленённого тела Маджида были разбросаны по всему дому. Мог ли я любить человека, сотворившего такое? Как можно было объяснить, что некая небольшая, но упорная часть моего сознания с ужасом допускала, что он и был Сапной, но при этом я продолжал его любить?