Комедиантка - Владислав Реймонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Есть талант! Провалиться мне на этом месте, но у Майковской большой талант. Из всех женщин в провинции только у нее талант и внешние данные.
— А у меня?! — грозно спросила жена, встав перед мужем.
— У тебя? У тебя, конечно, тоже талант, но… — произнес он тише, — но…
— Тут нет никаких «но», а есть только ты — безнадежный идиот, пан директор! Понятия не имеешь об игре, об искусстве, об актрисах, а берешься судить, кто хорош, кто плох… Сам-то ты хорош, тоже мне дарование! Знаешь, как ты играл Франца в «Разбойниках»? Знаешь? Нет! Так я тебе скажу… Играл как сапожник, как циркач!..
Цабинский подскочил, будто его ударили.
— Неправда! Круликовский[10] играл так, же. Мне советовали ему подражать, и я подражал.
— Круликовский играл как ты? Милый мой, ты подмастерье.
— Пепа, замолчи, не то я скажу кое-что о тебе.
— О, скажи, прошу тебя, скажи! — злобно прошипела Цабинская.
— У тебя, дорогая, нет таланта ни великого, ни малого — никакого.
— Яснее?
— Я говорю… говорю, что ты не Моджеевская, — ядовито засмеялся Цабинский.
— Ты оставь этих… из варшавского!
— Тебя не допустили тогда дебютировать, и ты не можешь этого забыть…
— Молчи! Слышал звон, да не знает, где он. Просто я не захотела тогда и теперь не хочу! Как человек, как актриса я слишком ценю свое достоинство.
Услышав это, Цабинский расхохотался.
— Молчи, клоун! — крикнула взбешенная директорша и запустила в мужа папиросой.
— Ну, подожди, кабинетная примадонна, — прошипел директор, синея от злости.
Оба замолчали, захлебнувшись ненавистью.
Цабинский в распахнутом халате, с продранными локтями и домашних туфлях бегал по комнате; Пепа, шурша грязной белой юбкой, со следами вчерашнего грима на лице, непричесанная, со спутанными волосами, тоже носилась по комнате, не отставая от мужа.
Супруги молча перебрасывались грозными, уничтожающими взглядами. Давняя зависть соперников вспыхнула вдруг с невероятной силой. То была вражда артистов, которые не могут простить друг другу талант и успех у публики. Обычно они старались скрыть это, но в сердце каждого постоянно кровоточили раны, которые бередило малейшее слово.
Особенно бесился Цабинский, когда слышал, как жалкой, неестественной игре Пепы неистово аплодирует публика. Он-то знал истинную цену таланту своей жены. Каждый хлопок в зале был для него ударом ножа в сердце; ему казалось, что Пепа — подлая воровка, что рукоплескания принадлежат ему и только он один их достоин. И она еще смеет в глаза называть его циркачом — его, который чувствовал в себе гений художника, и если бы не интриги, он, Цабинский, играл бы все роли Круликовского в варшавских театрах.
Он забегал еще стремительней, яростно пиная все, что попадалось под ноги, а по углам было полно всякого хлама: старые башмаки, белье, театральные костюмы, детские матрацы, кипы нот, груда всяких артистических атрибутов, корзины с книгами, кучи старого тряпья. Он свирепел все больше.
— Я плохо играю? Я циркач? Чтоб тебе провалиться, негодная!
Он схватил стакан и бросил его на пол, со злостью расшвырял кипу книг, разломал плетеное кресло.
Директор уже не пытался сдерживать себя и злобу свою вымещал на вещах, впрочем, только на дешевых; но, встретив полный ненависти и презрения взгляд жены, подскочил к роялю и ударил по клавишам кулаком так, что с печальным звоном лопнуло несколько струн, потом подбежал к окну — на подоконнике стояла груда тарелок с остатками вчерашнего обеда. Пепа опередила его и заслонила тарелки своим телом.
— Отойди! — сжав кулаки, грозно прошипел Цабинский.
— Это мое! — завопила Пепа и всю гору тарелок грохнула под ноги мужу. Тарелки разлетелись на мелкие кусочки.
— Скотина!
— Шут гороховый!
Посыпались и другие ласковые словечки, супруги стояли рассвирепевшие, готовые броситься друг на друга и кусаться; глаза горели ненавистью, и только приход няни прервал их ссору.
— Хозяйка, дайте денег на продукты.
— Пусть хозяин дает! — ответила Цабинская и гордой поступью, какой Ракевич[11] удалялась со сцены, вышла из комнаты, хлопнув дверью.
— Пан директор, дайте же денег, пора, дети плачут, есть просят!
— Идите, няня, за деньгами к хозяйке…
— Как же! Не такая я дура. Пан тут устроил этакий содом, по всем этажам слышно, а я теперь иди к хозяйке. Дайте-ка деньги да одевайтесь скорей! Боже мой, уже десять, а вы тут слоняетесь растрепанный, как еврей перед шабашем.
— Без замечаний, няня, сколько раз тебе говорил — не вмешивайся…
— Как бы не так! А кто обо всем позаботится? Господа комедии представляют, а за детишками присмотреть некому.
— Что нужно детям? — спросил Цабинский, сразу смягчившись: дети были его слабостью.
— У Эдека башмаки сносились, Вацеку костюмчик надо, штаны-то, негодник, дотла изодрал, да и панне Яде надеть нечего… Родителям для своих комедий ничего не жалко, а для детишек и гроша не допросишься! — ворчала женщина, помогая Цабинскому одеваться.
— Узнай, няня, в магазине, сколько все это будет стоить, и скажи мне — дам денег… А вот на завтрак.
Он положил рубль, почистил рукавом порыжевший цилиндр и удалился.
Няня взяла кувшин, кошелку для хлеба и вышла.
Семья директора вела кочевой, цыганский образ жизни, и в доме царили артистические порядки. Только вечером пили они чай у себя, и то не из самовара, который пани Пепа все время обещала купить, а кипятили воду на примусе. Чтобы избавиться от хлопот по хозяйству, все семейство обедало в ресторане — директор с супругой, четверо детей, кухарка и горничная, для всех по утрам покупался кофе в буфете, а днем шли в ресторан.
О доме, так же как и о детях, думать было некогда. Поглощенные театром, ролями и борьбой за успех, супруги ни о чем не заботились. Полотняные стены кулис и декораций, имитирующие великолепные салоны и роскошные дворцы, заменяли им все; там они дышали свободней и чувствовали себя лучше. А дикий пейзаж с замком на вершине горы шоколадного цвета и с лесом, намалеванным понизу, вполне заменял живую природу, настоящие поля и леса. Запахи париков и грима были для них самыми приятными. Дома Цабинские только спали, а жили они на сцене и за кулисами.
Пепа, с ее женской впечатлительностью, настолько свыклась с театром, что если даже всерьез сердилась, или радовалась, или просто что-нибудь рассказывала — ее интонации, жесты всегда напоминали игру на сцене. Она и двух слов не могла произнести иначе, как с пафосом, словно ее слушали сотни людей.
Цабинский прежде всего был актером, а потом уж дельцом; он никогда не знал, что берет в нем верх — любовь к искусству или к деньгам. Нередко ему приходилось вести борьбу с самим собою, и не всегда побеждали деньги. Цабинский имел успех у публики, потихоньку делал накопления, но отличался привычкой вслух жаловаться на нужду и неудачи. Он обманывал всех, кого только можно: артистам старался заплатить поменьше, да и то с опозданием. Было известно, что у Цабинского есть какая-то тайная мечта, он иногда проговаривался об этом, и всякий раз, как приезжал в Варшаву, бывал у архитекторов, советовался с драматургами, слонялся по редакциям и потом что-то подсчитывал.
Цабинский верил, что понедельник — фатальный день для премьер и отъездов, что если оставить роль на кровати, то вечером зал будет пустым, что все директора — идиоты и… что у него великий талант трагика.
Двадцать с лишним лет играл он в театре, с нетерпением ждал каждой новой роли, завидовал успеху, негодовал, когда другие играли плохо, и нередко ночами думал, как бы сыграл он, и тогда вставал, зажигал свечу, с ролью в руках расхаживал по комнате и репетировал.
И в постель его загонял только окрик Пепы или попреки няни, что так, дескать, по ночам одни бездомные собаки бродят.
Несмотря на противоположность характеров и взаимную тайную ненависть, это была очень удачная пара. Ко всему, что не касалось театра, они относились с презрением или равнодушием, и оба довольствовались той жизнью, которую создали в своем воображении.
Своему мужу Пепа и завидовала, и отчасти симпатизировала, и потому только делала вид, что управляет им, зато театром она действительно управляла и всегда была главной участницей закулисных интриг и сплетен.
Она была очень легкомысленна, часто поддавалась минутному влечению, подчинялась только мужу, да и то не всегда, обожала мелодраму и острые, душераздирающие моменты, любила широкие жесты, возвышенную речь и экзотику.
На сцене Цабинская бывала излишне патетична, но играла с чувством; иногда ее так захватывала пьеса или какие-то слова и даже просто интонация, что, сойдя с подмостков, она и за кулисами продолжала плакать настоящими слезами. Роли она всегда знала отлично, потому что зазубривала их, о детях заботилась не больше, чем о старом платье; родила их, а воспитывать предоставила мужу и служанке.