Вне себя - Дидье Ковеларт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Потому что его признает жена.
Дребезжит старенький телефон на комоде. Фарж выбирается из подушек, снимает трубку, тусклым голосом произносит «Алло». И тотчас светлеет лицом.
— Да, все в порядке, передаю ему трубку. Привет вашим.
Он ставит мне на колени допотопный аппарат с перекрученным проводом. Мюриэль извиняется за скомканный разговор: к ней как раз сел пассажир, было неудобно, она очень сожалеет, что не может сегодня с нами поужинать. Спрашивает, как мои дела. Я отвечаю, что все это происки «Монсанто» и иже с ними; я в этом уверен и завтра получу доказательства.
— Выключи игру сейчас же! — вдруг кричит она. — Я кому сказала — в кровать, ты знаешь, который час? Иди скажи сестре, чтобы сделала потише музыку, я разговариваю по телефону! Вы еще здесь, Мартин?
От нежности, зазвучавшей в ее голосе, у меня перехватывает горло. Впрочем, это не совсем нежность, скорее потерянность. Она просто честно дает понять, что ей одиноко в своем беспокойном семействе, а еще, возможно, не хватает меня.
— Ну а у вас как, все хорошо? Жаркое и швейцарский сыр?
— Да.
— Один совет: не увлекайтесь бургундским. Ладно, приятного вам вечера.
— Мюриэль… Когда мы увидимся, моя проблема уже будет решена. Но одному я рад: благодаря ей я познакомился с вами.
Я слышу фальшь в своем голосе, хотя говорю от души. Она отвечает, что это очень любезно с моей стороны. Застенчивость или вежливость — не поймешь. Доктор, тактично отвернувшись, помешивает угли в камине. Мюриэль сворачивает разговор, просит звонить, когда будут новости, добавляет «Целую». Ее голос опять словно сел, звучит как у переводчиц в телевизоре, когда они произносят безличное «я» за других. Со странным чувством — смесью сожаления и досады — я вешаю трубку. Голова наливается тяжестью от всего, что я не высказал.
— Она очень мужественная женщина, — комментирует доктор, думая, что отвечает на мои мысли.
Я повожу носом и сообщаю ему, что пахнет горелым. Выронив кочергу, он бросается в кухню, оттуда доносятся ругательства и грохот упавшего сотейника. Я спешу следом, помогаю подтереть пол.
— Ничего не поделаешь, пожарю яичницу. Вы не беспокойтесь, отдыхайте.
Я открываю дверь и выхожу в сад. Дождь кончился. Делаю несколько шагов, вдыхая острый запах мокрой травы. Вокруг меня зажигаются прожекторы. Изумительная картина, призрачная, умиротворяющая. Альпийская горка уступами, последние отцветающие розы среди японских хризантем и зимнего жасмина.
Я иду от дерева к дереву, обнимаю стволы. Они мне рады. Вот их я чувствую. Не то что деревья на Севастопольском бульваре. А может, я сам изменился. Я снова открыт, восприимчив, доступен… Благодаря чему восстановился контакт? Тем встревоженно-доверчивым ноткам, зову, который я услышал в голосе Мюриэль? Или тому, что на площади Форум я почувствовал себя хозяином положения? Я снова в гармонии с моими неподвижными братьями, я настроен на их волну, моя кровь пульсирует в одном ритме с их соками. Их энергия перетекает в меня, растворяя тревоги, сомнения, тяготы больших городов. С детства я по-настоящему хорошо себя чувствую, только прикасаясь к коре; неделя вдали от леса — и я уже не человек. Я прижимаюсь грудью к серебристой иве, спиной к пурпурному буку, глажу дубы, разговариваю со сливовыми деревьями, уцелевшими в запущенном саду. Но радость встречи омрачена не дающим мне покоя вопросом: почему пианино вызвало во мне то же ощущение узнавания, что и деревья?
Жером Фарж вышел вслед за мной; он стоит, засунув руки в карманы, между сухими яблонями и говорит, что никак не решится их срубить: они так вписываются в пейзаж… Я отвечаю, что он прав: на умирающих деревьях растут грибы-вешенки, которые поедают червей-нематод, паразитирующих на корнях. Клейкие волоконца служат грибам чем-то вроде лассо: при соприкосновении с жертвой их клетки набухают и душат ее. Без этих паразитов, поселившихся на мертвых соседях, сливам было бы куда хуже.
— Вы действительно ботаник, — негромко произносит доктор, качая головой.
— Конечно, я ботаник, а вы как думали?
— Я хочу сказать… вы коллега Мартина Харриса, это несомненно.
Я хватаю его за плечи, рывком разворачиваю к себе.
— Послушайте, доктор. Этот человек сфабриковал фальшивые документы и сделал соучастницей мою жену. Его цель — помешать моему сотрудничеству с НИАИ в борьбе против трансгенов. Понятно? Я даже начинаю думать, что та авария была попыткой умышленного убийства: подобное не состряпаешь за неделю. Все было задумано еще до моего приезда во Францию, они вели меня от самого аэропорта и в подходящий момент…
— Жаль вас разочаровывать, но паранойя тоже является одним из побочных эффектов глютамата.
— Вы меня достали своим глютаматом!
Из темноты появляется собака, замирает в метре от меня, злобно скалясь.
— Улыбайтесь, — цедит сквозь зубы Жером Фарж, похлопывая меня по плечу. — Держитесь непринужденно, как я. Все в порядке, Трой, это друг, мы шутим. Лежать.
Зверюга медленно ложится, не сводя с меня пристального взгляда.
— Не обижайтесь, на мои подкалывания, Мартин, я вас проверяю. Хочу посмотреть, до какой степени вы убеждены в том, что говорите. Действительно ли сами во все это верите.
— А во что верите вы?
Глядя мне прямо в глаза, он отвечает:
— В вас. Человек вы хороший, в этом я твердо уверен.
— Да что вы обо мне знаете? Я украл у вас рецепты и продал их, чтобы купить себе эти шмотки!
Признание вырвалось само собой, я даже не успел понять, откуда вдруг нахлынула эта агрессивность, потребность обидеть в ответ на доброту. Но он по-прежнему улыбается. И не только из-за собаки. Забавно, говорит он. Оказывается, дочка Мюриэль проделала с ним такой же номер два года назад, когда он лечил ее после попытки самоубийства. Она выписала себе амфетамины и принесла их ему: чисто провокационный жест, хотела показать, что не «выкарабкалась», как он утверждал, и вольна повторить попытку, когда ей вздумается. Он оставил ей рецепты — как залог доверия, в знак того, что сознательно берет на себя риск. Следующим летом она прислала их ему по почте вместе с копией диплома парикмахера и фотографией своего парня.
— Позвольте полюбопытствовать, почем нынче идет рецепт?
— Сто пятьдесят евро.
Он с обидой замечает, что консультация дешевле.
Глухой рокот очередного самолета окутывает нас, огоньки на крыльях мигают сквозь крону ивы, скрываются за соломенной крышей.
— Раньше, — вздыхает доктор, — здесь была абсолютная тишина. Как в святилище. Я наслаждался полным отсутствием звуков, смаковал его, как смакуют коньяк, грея рюмку в ладони. Больше этому не бывать.
Его печаль трогает меня и как-то смягчает. Впервые я не чувствую себя условно освобожденным, поднадзорным. Собака поднимается и трусит в свою конуру. Мне хочется как-то утешить доктора.
— Во всяком случае, сад у вас в прекрасном состоянии.
— Для кого? И надолго ли? Мой сын преподает на Таити, после моей смерти он продаст этот дом… Мой дух будет наведываться к чете идиотов, которые давным-давно нацелились на это гнездышко, — добавляет он, показывая на соседний домик за дубами. — Знаете, из тех, что прирастают год от года, образцовая семейка, плодятся как кролики и собираются вместе на уикенд. Зимой используют для сгребания листьев агрегат с мотором вместо грабель, а в остальное время подстригают свои восемьсот квадратных метров газона трактором-косилкой. Здесь они выкорчуют деревья, а альпийскую горку подорвут динамитом, чтобы все было ровненько. Их идеал сада — поле для гольфа.
Низко опустив голову, он направляется к дому. Я иду следом.
— Вы есть хотите? — спрашивает он в кухне, с тоской глядя на пустую сковородку на плите.
— Нет. Орешков вполне достаточно.
— У меня есть еще соленые крендельки. И маслины.
Он берет с буфета бутылку бургундского, штопор, и мы возвращаемся к мягким подушкам у камина.
— Пока со мной была моя жена, здесь жилось как в раю. По крайней мере, я не обращал внимания на мелкие неудобства. Как оно вам? — осведомляется он, видя, что я пригубил вино.
— Отличное, — отвечаю я, чтобы не расстроить его еще сильнее.
— Я пять лет живу под наблюдением врачей — у меня рак. Честно говоря, подустал от этого сосуществования, но хочется надеяться, я еще нужен слишком многим пациентам, чтобы опустить руки. Я добился определенных успехов, выпустил книги, какие хотел, прожил тридцать лет с женщиной, которая была счастлива со мной, — жаловаться мне не на что. Я приканчиваю запасы бургундского и дров. У меня еще осталось тридцать шесть бутылок «Нюи-Сен-Жорж» семидесятого года и две трети дуба, который умер в один год с моей женой. Он уже достаточно высох для камина, а вот вино подкисает. Нет?
Я киваю.
— Я давно это подозревал, по цвету. У меня-то отшибло вкус с тех пор, как я один. Психосоматическая агезия…[5] Единственный случай за всю мою карьеру — я сам. Мне осталось только радовать глаза. Цвет и память…