Жора Жирняго - Марина Палей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И воздержавшихся, — пессимистично откорректировал Берг.
— Заткнитесь, сволочье!! — взорвалось несколько неуступчивых глоток, превосходно луженных в батальных сценах на интимной и бытовой почве. — Товарищи, тут есть дружинники?!!
— А ты-то сам вымыл? — невозмутимо продолжил свой беспристрастный допрос Том.
— Я — да, — с гордостью заржал светописец. — А ты?
— И я — да, — сказал Том. — Всю дюжину венецианских витражей...
— Тише вы!.. — огрела его сзади палкой бородавчатая старушка. — Мешаете Писателя слушать!
— А ты, — перегнувшись через ноги Тома, обратился Крафт к хищно оцепеневшему над блокнотом Бергу, — ты-то, братец, свои окна вымыл?
— Иди ты, знаешь... — пробормотал Берг.
— Куда идти и с кем торжествовать? — громким басом поинтересовался фотограф.
— Выдь на Волгу, чей стон… — сказал Берг.
— У него комната без окна, — пояснил Том фотографу. — Маневренный фонд. Ты что, разве там не был?
— Да тише вы!!. — синхронно брызнули слюной две старушки. — Писатель же говорит!..
— Вот за это и выпьем, — мгновенно подобрел Крафт.
И было не ясно, за что именно он призывает выпить: получалось за то, что художник живет в комнате без окна.
— А уши ты своим детям перед праздниками вымыл? — строго взглянул на него Берг.
— От первого брака — да… — задумчиво вздохнул Крафт. — А от остальных, включая морганатические… увы. А ты?
... — Мой дедушка был граф, — между тем отчитывался пред народом Жора. — А далекий пращур получил дворянство за подлость. То есть я тоже граф.
— В смысле — тоже подлец? — риторически ввернул Том.
— Эх и ни хрена себе!.. — злорадно зашептал Крафт. — Это же как в анекдоте. Анекдот знаете?
— Отстань, — поморщился Берг.
— Ну? — сказал Том.
— Это про честного. Министр просит народ выбрать его депутатом. Народ говорит: а зачем тебе. А тот: как зачем — чтобы взятки брать. А народ: ты ж их и так гребешь — как министр. А министр: депутатом я буду еще дополнительно хапать — как депутат. Народ говорит: вааааау!! ёкарный бабай! вот такие честные, открытые, самокритичные депутаты нам как раз и нужны!.. И выбрал.
Берг заржал во все горло. Том ткнул его в бок, но было поздно.
— Товарищ администратор!!! Выведите этого с бородой! Да, вот этого, этого! Всю эту банду! Они Писателя слушать не дают!.. Это же Писатель тут говорит!..
Блаженная память... «Говорит Писатель!..» (Ну да: «Говорит Смоква! Работают все радиостанции...») Как может, казалось, невинная реплика эксгумировать эпизод такой далекой эпохи? Намертво сплющенной грузом позднейших и, кстати, не таких уж «культурных», пластов?
Глава 14. Светоносные, или Волшебная мельница
И вот они опять, знакомые места,
Где жизнь отцов моих, бесплодна и пуста,
Текла среди пиров, бессмысленного чванства,
Разврата грязного и мелкого тиранства;
Где рой подавленных и трепетных рабов
Завидовал житью последних барских псов,
Где было суждено мне божий свет увидеть,
Где научился я терпеть и ненавидеть…
(Н. Н.)Итак, пригревает. В памяти, как на меже,
прежде доброго злака маячит плевел.
(И. Б.)Лето на средней Волге.
Остров.
Ржавая баржа, переименованная в турбазу «Восток» («Восход», «Спутник», «Заря», «Искра», «Рассвет»). Цвет ржави сохранен в памяти как охряный (пьяный, пряный). И одновременно он сохранен как original color of excrements, т. е. вонючий. Смотря по настроению.
Громкоговорители.
Столовка. Неизменный мясопуст (пост). Хотя ложки и вилки — не исключено, что специально — хранят бессменный слой (собачьего?) жира. Возможно, для гуманного облегчения глотательного акта. Алюминиевые ручки закручены в штопор.
Прием пищи в две смены. Штамп, номер и мат на любом предмете инвентаря.
Хлорка.
Кал.
Моча.
Норма.
Гвоздь. Серое вафельное полотенце. Оттянув эту мокрую тряпку вниз, отдыхающие яростно дырявят ее вилками — очищают, стало быть, свои «столовые приборы» тем способом, каким были обучены в казармах-бараках.
Томасу восемнадцать лет.
…Какого черта память намертво впитала это зловоние? Почему именно это? И именно намертво? Вот, например, Бунин…
Нет, Бунин тоже честно содрогался на пороге своего помешательства и даже утверждал, что те, кто увидит однажды «смоквенское мракобесие», со всем вытекающим антуражем, те уже ни с англичанами, ни с французами, ни с тибетскими монахами, ни с ангелами небесными сосуществовать не смогут. Почему? Да потому что эта человечья мерзость, однажды распознанная, будет темнеть и смердеть сквозь любые благочинные, благоглупые, «политкорректные» оболочки.
Тем не менее… Бунин в своих дневниках ежедневно указывает направление ветра. Во время беснования плебса (меж двумя «революциями») он, Бунин, описывает форму, цвет, вид, характер движения облаков… Каждый день! Такое меня в начальной школе заставляли делать, а я, дурак, списывал у девчонок.
Бунин обходит свою деревню, затем пишет: пятна света спокойно (или не спокойно) лежат на земле... цвет воздуха утром — таков, цвет воздуха вечером — таков, даже состояния горизонтов описывает, будто они, горизонты то есть, входят в его личное хозяйство... утварью личной являются... Нет, не могу удержаться:
«8 августа 1917 г. <...> Люблю август — роскошь всего, обилие, главное — огороды, зелень, картошка, высокие конопли, подсолнухи. На мужицких гумнах молотьба, новая солома возле тока, красный платок на бабе…»
«14 августа. <...> Облака на восточном горизонте изумительны. Гряды, горы бледно, дымчато-лиловатые (сквозь них — бледность белизны внутренней) — краски невиданной у нас нежности, южности».
«17 августа. <...> Ночь лунная. Гуляли за садом. Шел по аллее один — cоломенный шалаш и сад, пронизанный лунным светом, — тропики. Лунный свет очень меняет сад. Какое разнообразие кружевной листвы, ветвей — точно много-много пород деревьев».
«21 августа. ...открыта дверь в амбар, там девки метут мучной пол — осень! <...> В 10 1/2 вышел гулять по двору. На северо-востоке желтый раздавленный бриллиант. Юпитер?»
«7 октября. <...> Листва точно холодным мылом потерта...»
Нет. Если выписать отдельно, впечатление умирает. Сила тех записей именно в том, что они делаются регулярно. Перемежаясь с описанием состояний того, кто записывает, а стоит он, как было сказано, нá волос от безумия.
У Тома, в сравнении с Буниным, уже тогда наметился гораздо больший крен в сторону, скажем так, антропологии и этнографии. И вот что он, этот стихийный антропо-этнограф, без особой отрады вынужден был записывать в «Дневнике наблюдений природы»:
«17 июля 1973. Женатые шибздики, идут нарасхват, круглые сутки, без выходных <…>»
«18 июля 1973. Соития эти не корыстные, а именно задушевные, нашаромыжку. Не дадим умереть друг другу. Отцелюбие римлянки».
«19 июля 1973. Рим эпохи упадка. Безудержный, зависящий не от сезона, а лишь от срока профсоюзной путевки, гон. Совокупления вполне антисанитарные, всякого сорту, то — кроличьи быстрые, беспорядочные, то — по-солдатски неистощимые, загребущие, нахрапистые, с заведомой готовностью к чему угодно, в том числе к аборту; сегодня есть, завтра нет, хапай».
«20 июля 1973. Яркая, напряженная, сверхценная половая жизнь соотечественников. Ложе для соитий — ристалище роковой схватки с государством. Рабы бросают свой вызов. Они вызывают государство на бой — и проигрывают. И снова бьются — зная, что дети подхватят их знамя».
«21 июля 1973. Итак: ристалище, последний оплот личной свободы, инсургентства, свободомыслия. Все это помножено на жесточайшую клептоманию и жесточайший дефицит радости. В перерывах между корректировками демографических перекосов, дядечки, засосав „Жигулевского“, нацепив бюстгальтеры половых партнерш и намазaв губы помидорной помадой, с вялым матерком тупо мучают бедный мяч. Время от времени кто-нибудь тут же, на поле обильно мочится (пиво!); остальные приязненно похохатывают, радушно комментируют, обнаруживая специальные познания в физиологии животных и радостно призывая активизировать все процессы телесного метаболизма. Да, хурулдан им. Степана Разина явно не был задуман колыбелью футбола...»
«22 июля 1973. Кровососущие размером с непарнокопытных. Облезлые лопатки синюшных пупырчатых отроков: бесконечное ужение таких же (судя по содержимому банок) худых и безродных рыбешек...»
…Без малого через тридцать лет я вдруг наступаю на мину.
Хотя какое там к черту «вдруг». В том пространстве, где мне, at this stage of my life, приходится передвигаться, — куда ни ступи, везде мины. Все вокруг нафаршировано минами, и с годами, ясное дело, гуще.
Минное поле памяти.
Шарахнет, вывернет кишки с корнем, разнесет в клочья, и вот лежит — то, что осталось — в полдневный жар, в долине, etc. А потом, кое-как собрав себя по лоскуткам и ошметкам, встаешь и идешь. Сон, сон.