Роман без названия - Юзеф Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То был небезызвестный Крышталевич, кормившийся студенческими подачками, человек, возможно, и впрямь немного сумасшедший, вечно пьяный — и поэт по призванию. Карманы его всегда были набиты собственноручно переписанными стихами, которые он предлагал за несколько грошей с обязательством свои стихи перед щедрыми меценатами декламировать, петь и танцевать.
Не знаю, как у молодежи хватало духу смеяться над опустившимся, дошедшим до попрошайничества и шутовства бедняком, но несомненно, что интересу, им возбуждаемому, Крышталевич был обязан теми жалкими грошами, которые его кормили. Будь он менее смешон, у него, возможно, не на что было бы поесть и выпить. А так, среди веселья и хохота, он у каждого выклянчивал то ли монетку, то ли чашку питательного кофе, то ли рюмочку водки, еще более для него лакомой.
В тот момент, когда входили наши два друга, как раз закончилась мимодрама Крышталевича и, по требованию публики, начинался рассказ о пережитых поэтом приключениях, — ими в виде автобиографии несчастный безумец заполнил уже целый фолиант. Его мечты, страдания, невзгоды, авторские терзания, история его дырявых сапог и свары с хозяйками квартир — все это являло собою необычную смесь, сумбурную, уснащенную дрянными виршами, изложенную в элегически-патетическом тоне, и на этом мутном полотне лишь изредка встречалось что-то более четко и выразительно очерченное. У Крышталевича был особый дар перескакивать с одного предмета на другой, как татары на ходу пересаживаются с одной лошади на другую, — и когда он возвращался к исходной теме, в памяти слушателей уже и следа от нее не оставалось. Попадались там презабавные мелочи, под увеличительным стеклом эгоизма увиденные в трагических красках, — описание починки порвавшегося фрака и хождения с рукописями в издательство Завадского,[21] хвала благодеяниям пана Струмилло[22], поэма о бедности и просто пьяный бред. Там же находилась знаменитая эпиграмма поэта, где он с присущим ему талантом связал лесть своему благодетелю с язвительной колкостью в адрес безжалостного книгоиздателя:
Где Струмилло — там всем мило,А с Завадским все постыло.
Да еще тысячи потешных штучек, переплетенных вроде клубка разноцветных ниток, с которым охотно поиграл бы котенок.
Стоя у дверей, потому что дальше пройти было невозможно, новопришедшие выслушали часть мемуаров Крышталевича, Стась ошеломленно взирал на фигуру безумца, служившего посмешищем его товарищам.
— Боже правый, — сказал он Щербе, — да это какой-то несчастный, умалишенный!
— Всего лишь поэт! — с усмешкой возразил Павел. — Поэт, который, быть может, тоже в дни юности мечтал о вершинах Парнаса и венках, дарованных девятью сестрами, который упивался водою Кастальского источника, а теперь ходит с продранными локтями, в стоптанных сапогах и пробавляется милостыней, платя за нее своими безумными выходками.
Сердце Станислава пронзила мучительная жалость, он все смотрел на беднягу, но в этом изможденном, испитом, безжизненном лице, превращенном пороком в тупую маску, уже ничто не могло вызвать хотя бы жалость — разве что горькую мысль об унижении человека.
Базилевич, заметив стоявших у дверей Станислава и Павла, сразу же по своей привычке стал распоряжаться, расчищая место для знакомых и крича, чтобы принесли для них кофе.
Он здесь был уже своим человеком — Фрузя, старшая официантка, и Наталка, самая смазливая из служанок, и даже сама хозяйка, прятавшаяся в соседней комнатке от назойливых юнцов и лишь изредка появлявшаяся в особо важных случаях, чтобы навести порядок или уладить ссору, знали его и уважали.
Михал Жрилло тоже верховодил в этом кружке, но на другой лад. Базилевич свою власть узурпировал, не спрашивая, нравится ли это остальным, и захватив скипетр насильно, а влияние Михала имело источником любовь товарищей.
— Как тебе? Понравилось? — начал Базилевич, обращаясь к Стасю. — Не правда ли, наш Крышталевич бесподобен?
— Для меня он — мучительное зрелище, какой-то ужас мной овладевает. Неужели к этому приводят человека литература и поэзия? Безумие, пьянство, нищета, глумление!
— А, полно! — невозмутимо возразил Базилевич. — Прийти к этому можно многими путями: кто ж ему виноват, что у него не хватило ни таланта, ни силы духа? Зачем было вступать на трудный путь, где в состязании с другими он запыхается, расшибет голову, изранит слабые ноги? В каждой борьбе бывают свои жертвы, на каждой цветущей ветке — бутоны, которые пожирают гусеницы и уничтожает гниль. Чего ж мне горевать оттого, что один недотепа спился, повредился в уме, не имеет пары сапог в подыхает с голоду!
— Ах, у тебя нет сердца! — вскричал возмущенный Станислав со слезами на глазах.
— Есть, — с издевкой ответил Базилевич, — только я его на шутовство не растрачиваю и берегу нетронутым для того, что его стоит!
— Но ты помни, — заметил Стась, — что потом, когда ты его хватишься, оно может оказаться высохшим, увядшим, безжизненным.
— Ну, в таком случае, — не смущаясь, парировал студент, — либо я его оживлю могучей волей, либо… либо обойдусь без него.
— Эй, Крышталевич, станцуй нам свою «Оду безденежью», — прервали их разговор чьи-то голоса. — Видишь, явились новые гости, новые пятаки, а может, и гривенники, как знать! Покажи, что ты умеешь!
И они стали повторять, будто наказывая ученому пуделю:
— Покажи, что ты умеешь! Покажи, что ты умеешь!
Изрядно захмелевший и уже достаточно богатый, чтобы не заботиться о новых лаврах и подачках, поэт всё же покорился воле большинства и, повернувшись к Павлу и Стасю, заплетающимся языком стал произносить приветствие.
Но Стась кинулся от него прочь, как от страшного привидения.
В среде, где шла бурная и разнообразная умственная жизнь, где все было пропитано наукой, Стась не мог оставаться равнодушным наблюдателем — все побуждало его мыслить, набираться впечатлений и идей, творить. Временно приостановленный порыв снова набрал силу, и студент медицины, находя себе всяческие оправдания, пропускал лекции Белькевича, прекрасные изложения Фонберга, физику Джевинского, чтобы украдкой послушать, что там говорит о латинской литературе весельчак Капелли, что читает серьезный Боровский или причудливо комментирует угрюмый Мюнних. Сокровища человеческой мысли, скрытые от него завесой непонятных языков, манили вдвойне чарами тайны и величием своей славы — он Убегал на лекции филологов, на чтения по истории, литературе и только там чувствовал себя в своей стихии. Так, в мучительной душевной борьбе, разрываясь между долгом и влечением, он весь истерзался, хотя отец не слишком его тревожил своими наставлениями, — судья писал сыну Редко и кратко, даже мысли не допуская, что тот может ослушаться, и Стась все больше склонялся к тому, что его манило еще в гимназии — к словесности. Вскоре тетрадь о анатомии с едва начатыми записями по остеологии сменилась конспектами по литературе, а книги по физике и химии — грамматиками, словарями и учебниками истории. Щерба, глядя на это, помалкивал, не решаясь его бранить, но и не желая потакать. Между тем Базилевич, частенько навещавший Стася, не переставал его убеждать идти вопреки всему тем путем, какой ему назначила судьба, наделив талантом и любовью к поэзии, к литературе, — ставя себя в пример, Базилевич насмехался над трусостью товарища, называя ее ребячеством.
— Будь я на твоем месте, — говорил он, — я бы прямо написал родителям, ну а если бы они воспротивились, стали угрожать, так неужто без их помощи нельзя обойтись! Страшен черт, да милостив бог!
— Ах, дело тут не в помощи! Но чтобы непослушание закрыло для меня родной дом, лишило родительской любви! Чтобы никогда больше не увидеть дорогих сердцу мест, дорогих лиц! О, это ужасно, это страшнее всего!
— Баба ты! — изрек на это Базилевич. — У родителей твоих наверняка больше ума и любви к тебе, чем ты им приписываешь. Ты просто на них клевещешь, обвиняя в равнодушии, тупости и жестокосердии!
Возражать Стась не посмел.
Он еще боролся с собою, слабо противясь стремлению, становившемуся с каждым днем все сильнее; наконец, собравшись с силами и твердо решив следовать призыву судьбы, он написал матери письмо, в покорном, умоляющем тоне излагая свое состояние и неколебимое решение пойти по единственно для него возможному, как он считал, пути. Он знал, что мать никому не пишет и ни от кого писем не получает и что письмо непременно попадет в руки отца, но, может быть, именно поэтому снес письмо на почту.
В тревоге ожидал он ответа… однако ответа не было очень-очень долго. Но вот наконец, явился почтальон и вручил ему письмо в сером конверте, на котором Станислав с трепетом увидел надпись, сделанную отцовской рукой. Там, в конверте, на четвертушке бумаги, его приговор — жизнь или смерть, прощение или проклятие! Прежде чем вскрыть конверт, Стась упал на колени и горячо помолился. У него не хватало мужества взглянуть на письмо, он держал конверт трясущимися руками. К счастью, в эту минуту вошел Щерба — узнав, в чем дело, и пожалев несчастного, он сам взломал печать. По его лицу Шарский прочитал свой приговор — Павел побледнел, руки у него задрожали, и листок медленно упал на пол.