Непоправимость зла - Николай Энгвер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Студенты дневного отделения, так и не «врубались» в эту тематику, а по глазам заочников, особенно старшего возраста, я видел, что они очень хорошо понимали те примеры, которые я в лекции приводил.
Через недолгое время моя старшая сестра Лиля вернулась со всеми необходимыми документами. Она прошла в контору, когда мы еще завтракали, и я пропустил ее приход. Ко мне подошла наша воспитательница и сказала: «Коля, твоя сестра приехала. Она сейчас в конторе. Только смотри, не говори никому, что я тебе об этом рассказала». Она взяла с меня слово, что я не «воспользуюсь» этими сведениями. Я так боялся, что что-нибудь случится нехорошее и сестра не сможет за мной вернуться, что, недослушав слова воспитательницы, похромал в контору. Воспитательница пыталась остановить меня голосом, но я понял, что это она делает для «близиру», чтобы отвести от себя наказание за разглашение излишних сведений.
Я с большим трудом преодолел конторское крыльцо, там была очень высокая наружная лестница. Хромать по ней было очень непросто. Когда я открыл парадную дверь конторы, то сразу попал в большую светлую комнату и первым делом увидел родное лицо Лили, и похромал к ней. Она обернулась ко мне, привстала и приняла меня в свои объятья. Потом я разглядел – ведь я был внутри конторы первый раз от рождения за весь срок жизни в лагере, – что за массивным старинной постройки дубовым столом сидел капитан Гурьянов; он широко улыбался и я почувствовал, что он очень рад перемене моей участи. Пока они о чем-то говорили с Лилей и рассматривали разные справочные бумажки, я заинтересовался столом.
Это был письменный стол с огромной бронзовой чернильницей. Тумбы письменного стола имели огромное количество выдвижных ящиков и снаружи были искусно украшены богатой резьбой по дереву. Второй раз я видел такой стол в 1989 г. в г. Глазове, в музее пребывания Сталина и Дзержинского на Восточном фронте во время Гражданской войны. После той беседы, которую я слушал у дяди Ивана-кузнеца насчет различения плотничьих и столярных топоров, я стал очень приглядываться к продуктам человеческого художественного мастерства.
Тем временем капитан Гурьянов закончил сортировку бумажных справок. Все оказалось в порядке, и он сказал: «Ну, что же! Завтра с утра, когда Лидия Васильевна (это моя мама) сменится с ночного дежурства в клубе станции Потьма, забирайте Колю и уезжайте. Счастливого пути!»
Я воскликнул: «Что, еще ночь буду здесь?!» Капитан Гурьянов улыбнулся: «Да. Ничего, потерпи. Завтра скоро наступит». Лиля сказала, что она пойдет в Потьму, к маме, а завтра утром вместе с мамой вернется за мной. Лиля уехала к маме, которая теперь работала ночным сторожем в клубе станции Потьма, а я остался в лагере. Поскольку тихий час днем для меня был необязателен, я пошел с прощальным обходом по зоне. Зашел на качели, к березам, потом во двор детского барака. Здесь все было очень знакомым и привычным. Этот двор был тароват на всяческие сюрпризы. С него увозили подросших детей «на волю», в детприемники и детдома. Однажды привезли – это была золотая осень год или два назад – целый воз гороха огромными плетями, горох прямо с поля, и мы после полдника набросились на эту кучу, с жадностью обрывая толстые, зрелые стручки, вылущивая из них круглые спелые горошины.
Эта картина представилась мне очень живо. Маленькие дети быстро объели весь горох сверху и оставили кучу. А я продолжал находить новые и новые стручки. С этой поры сырой горох в стручках стал моей любимой едой. На этой куче гороха я кормился еще два дня. Младшие дети подходили ко мне посмотреть, что я делаю, но сами не умели разбирать кучу, чтобы найти новые стручки. Когда я им показывал, как это делается, и отыскивал каждому один-два стручка, они их охотно выщелучивали, но самим искать им быстро надоедало, и они просто уходили куда-нибудь побегать. Ни с того, ни с сего сердце укрылось грустью.
Стояла тишина, которая всегда сопутствует послеобеденному сну. Я оглянулся на южное крыльцо детского барака, с которого уже несколько раз провожал младших детей «на волю», и решил пройти вдоль внутренней бровки к мертвецкой.
Со двора детского барака было видно, что мертвецкая открыта. Видимо, ее проветривали. С замиранием сердца я прошел сквозь лопухи и бурьян, которыми зарос пустырь между двором с южной части детского барака и мертвецкой. С бьющимся сердцем я заглянул с мертвецкую – там было пусто; стеллажи вдоль стен – пустые, и проходы между стеллажами – тоже пустые. Ржавый засов, которым закрывали двери, висел на одной петле, откинутый в сторону. Было тихо. Я похромал к карцеру. Это было страшное место. Я несколько раз видел, как солдаты-охранники волокли туда женщин-арестанток.
Заглянув в карцер, который был открыт для проветривания, как и мертвецкая, я увидел там голые стены, высоко под самым потолком – маленькое оконце, забранное крупной решеткой. Голый пол, охапка соломы в дальнем углу. И все – ничего страшного не было.
Я вспомнил случай, от которого меня всего передернуло. Однажды, задолго до 1946 г., я случайно оказался один на южном крыльце. Солдаты волокли женщину-арестантку, в чем-то ослушавшуюся начальницу лагеря; она вся извивалась, сопротивляясь своей скорбной участи. Я узнал в ней маму одного моего товарища по старшей группе. Я мигом вернулся в барак, нашел этого мальчика и сказал ему о том, что видел. Мальчик испугался и заплакал. Но плакал недолго. Он сказал мне, что я все вру. Мне стало жаль его, и я ему ответил, что если дождемся следующего свидания, то спросим сами. Он был уверен, что я солгал и поэтому смело согласился со мной.
И вот сейчас, стоя возле открытых дверей карцера, я остро вспомнил окончание той давней истории. К этому мальчику мама долго не приходила на свидание, а когда пришла, он бросился к ней с такой радостью, что я не рискнул напоминать о своем подлом рассказе. Это было явной подлостью; мне потом уже мама моя объяснила, что о таких случаях рассказывать нельзя. Потому что это большое горе. У меня первый раз взволновалась совесть; я почувствовал, что сделал что-то очень нехорошее.
К сожалению, мальчик тот, который плакал от моего рассказа, сам спросил свою маму, показывая пальцем на меня: «Он говорит, что тебя тащили в карцер? Ведь это неправда?». Она бросила на меня такой умоляющий взгляд, что я должен был сгореть от стыда. Она ответила сыну: «Нет, ничего такого не было», – и обняла его. Вот тогда и заколыхалась моя совесть. Я понял, какую злую оплошность совершил: отравил маме свидание с сыном.
Даже сейчас вспоминать об этом тяжело. Трехлетний мальчик, радость которого и надежда – бессильная мама. Я от воспоминаний уткнулся в дверь карцера и заплакал горько-горько.
На следующий день, утром, после завтрака за мной приехала сестра Лиля вместе с мамой, и мы пешком пошли на станцию Потьма. Было недалеко пешком, но мама взяла меня на руки, потом Лиля. Расстояние до станции было небольшое, примерно три километра, и мы прошли его быстро.
Пристанционный клуб, где мама работала сторожем, был на самом краю Потьмы. За клубом сразу начинался лес, очень красивый в разгар лета, цвела липа (это значит, шел конец июня или начало июля): сразу за клубом я, гуляя, набрел на земляничную поляну, даже нашел несколько ягодок. Я собрал их в красивый букетик и принес в клуб, чтобы угостить маму и Лилю. Они очень обрадовались, но ягоды велели скушать мне самому. Я никак не мог привыкнуть говорить Лиле, «ты» вместо «вы», и они с мамой меня все время поправляли. Поезд от Потьмы на Зубову Поляну – узловую станцию – уходил только через два дня. Эти два дня мы жили в клубе, который был закрыт на ремонт.
Так началась для меня свобода. В нее невозможно было поверить, и я все время ждал, что счастливый сон кончится, я проснусь и охранники снова водворят нас с мамой в лагерь. Лиля и мама, которым я все время надоедал, рассказывая о своих опасениях, как могли утешали меня, что уже все плохое позади, но я чувствовал, что что-то не так. Ловил каждое их слово. Пытался понять их разговоры между собой.
Из разговоров я понял, что в Зубовой Поляне, куда мы приедем со станции Потьма, у нас будет пересадка в другой поезд, который повезет нас в Москву. Это меня обрадовало. Мама оставалась в Потьме «до особого распоряжения». Два дня жизни на воле прошли очень хорошо, я бродил по клубу, заходя во всякие таинственные уголки, потом целый день гулял вокруг клуба – заходил в лес, находил палестинки – особо уютные и красивые полянки, где росли колокольчики, ромашки и васильки.
Лето было в разгаре. Стояла умеренная жара. Пчелы вились вокруг отцветавших лип. Если бы здесь было, где мне учиться, а маме с Лилей – где работать, можно было бы никуда не уезжать. Лиля восторженно рассказывала про театр русской драмы в Баку, где они ставили азербайджанскую классику – спектакль «Вагиф», про то, как там было хорошо. Мы с мамой заворожено слушали про хорошую жизнь на воле во время войны.