Медвежатник - Николай Шпанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ладно, – сказал Паршин. – Давайте те шесть косых, и я уйду.
– Отдам, клянусь вам, отдам их… частями. Буду вещи продавать – и отдам, – радостно воскликнул Яркин. Он поднялся с пола и двумя руками взял Паршина за руку, хотел заглянуть ему в глаза, но Паршин отвел взгляд, отвернулся. С холодной жестокостью он проговорил:
– Денежки на стол – и баста.
– Вы же знаете… – испуганно начал было Яркин и осекся. Он не мог выговорить то, что Паршин и так давно понимал: что денег у него нет, что отдать их он не может.
И тогда Паршин стряхнул со своей широкой ладони горячие руки инженера и насмешливо произнес:
– Ясно!… Нечего и дурака валять… А то ведь и я тоже могу заявочку сделать… Мне терять немного осталось… – И, обведя рукой вокруг себя, добавил: – Не то что тебе… И давай кончай бабиться, а то, гляди, жена придет…
Яркин стоял напротив него со сжатыми кулаками. Вспухшие от слез глаза были с ненавистью устремлены на Паршина.
Дальше в лес – больше дров
Были "сделаны" еще два института. Иногда не все сходило гладко, и Паршин переживал минуты страха. Во втором же деле, в Машиностроительном институте, он чуть не оказался в ловушке из-за того, что в соседнюю с кассой комнату в то время, как он работал, вошли люди. Он не предусмотрел, что комнату могут отпереть снаружи. Со следующего раза он вернулся к способу, изобретенному когда-то Вершининым: полотно двери привинчивалось к косяку длинным буравчиком. Так он "приштопоривал" теперь обе двери – кассовую и соседней комнаты, если там находилось окно, через которое было намечено бегство. Этот вершининский буравчик он применял уже давно.
Материальный эффект этих ограблений не удовлетворял ни Паршина, ни Ивашкина. Изменился и Яркин. Он заявил, что рискует больше всех, что в случае провала он теряет все: семью, с таким трудом заработанное положение в обществе. А раз уж он так много поставил на карту, и притом не по своей воле, а из-за шантажа Паршина, то хочет по крайней мере рисковать не из-за тех грошей, которые приносит ему Паршин.
Паршин почувствовал прилив такой ярости, что с трудом сдержался, чтобы не ударить сообщника. Тяжело дыша, он сказал:
– Ты эту манеру, Серафим Иванович, брось. Нечего на меня валить. Воля твоя была слушать меня или собственную совесть… – Он поглядел Яркину в глаза и покачал головой. – Хочешь, я тебе скажу, что другой бы, порядочный, на твоем месте сделал?
– Откуда вы знаете, что бы сделал порядочный?! – крикнул Яркин. – Что общего между вами и совестью? Разве она у вас когда-нибудь была?
– Была, Серафим Иванович, – уже успокоившись, проговорил Паршин. – Была, да вся вышла. А все-таки я могу судить кое о чем и по сей час. Будь бы на твоем месте настоящий человек – понимаешь, настоящий! – он бы в тот же, в первый-то день моего прихода, пошел куда надобно и сказал: так и так, товарищи, виноват, мол, скрыл от вас старые грехи, и вовсе-то я не Яркин. Но теперь я стал другим человеком. А могу ли я с моим грехом с вами дальше жить решайте. Вот я тут весь перед вами. Судите меня.
Яркин делал вид, что не слушает. Он с трудом закурил: его пальцы так дрожали, что спичка никак не попадала на конец папиросы.
А Паршин помолчал и закончил:
– И сейчас еще не поздно. Пойди и скажи: такой вот я и сякой, со старым медвежатником Ванькой Паршиным в компании три института ограбил, четвертый готовлюсь обработать. Берите меня, товарищи… – Паршин рассмеялся. – Ей-богу, и сейчас не поздно, Серафим Иванович. И тогда мы грех с тобою вместе искупим: ты, да я, да мы с тобой… И легко будет, ей-богу… Пойди, а?…
Говорил, он со странным смешком, из-за которого невозможно было понять всерьез ли он все это или так, для гаерства? Говорил, а сам исподлобья следил за лицом Яркина. И стало ему совершенно ясно, что нисколько Яркин больше не опасен и находится целиком в его власти. Не от страха перед открытием преступления, а потому, что линия его пошла в эту сторону. Конец ему тут, рядом с Паршиным.
– Между прочим, Серафим Иванович, дорогой мой, – примирительно проговорил он, – совершенно ты прав: мелко работаем. Рисковать – так хоть было бы из-за чего. Но, уважаемый, не те времена. Советская власть для нашего брата неудобная. Жизнь в Советском Союзе не туда повернула, куда бы нам надобно. Цели у нас настоящей не стало. Ну, скажем, взяли бы мы настоящий куш, накололи бы "дельце", ну, что ли, на миллион. Стало бы у нас капиталу по полмиллиона. Ну и что? Что с ним делать? Торговлишку открывать? Или, может статься, скаковую конюшню откроешь? Или у "Яра" зеркала бить будешь либо певиц в шампанском купать? Не говоря уже о том, что большие деньги в наших руках – у меня ли, у тебя – тут же обратят на тебя внимание, ну и… амба.
– Что же выходит? – злобно спросил Яркин.
– А то и выходит, Серафим Иванович: сколько бы мы с вами ни старались, впустую… Это точно – впустую!
– Вы… вы какой-то ненормальный, – дрожащим голосом пробормотал Яркин. Совсем сумасшедший! Сами меня подбили… а теперь… Что же?
– Ну, я особая статья. Во мне старые дрожжи играют. Мне не воровать – не дышать. Вы думаете, мне теперь деньги нужны? Было, конечно, время – гнался, о больших деньгах мечтал. Думал, на таких дурных деньгах жизнь построить можно. Многие так думали, да никто не построил. Знаете, сколько передо мною нашего воровского народу прошло? Всякие бывали: и с тысячами, и с сотнями тысяч. И свои дома покупали, и певиц содержали, и рысаков заводили. Всякое бывало. Но конец-то, обратите внимание, у всех один. И хорошо, ежели тюрьма, а то… Жизнь наша так и так конченая. Ежели не петля, так страх нас задавит. Самый лютый: по ночам будить станет, днем преследовать. Прежде я полагал, что боюсь сыскной полиции либо там уголовного розыска. Тюрьмы, думал, боюсь. А потом, как в тюрьме побывал, вижу: не в тюрьме дело. Себя страшно, Серафим Иванович. От, этого большая часть наших запоем пьет. А то, бывает, и руки на себя наложат…
Паршин умолк, видя, что Яркин сидит, уронив голову на руки, и – не поймешь, то ли оттого, что слышит, то ли от собственных мыслей – голову руками из стороны в сторону качает, как тогда, на полу.
Паршин не спеша закурил и сидел молча. Яркин поднял голову и мутным, больным взглядом поглядел на Паршина.
– Ушли бы вы, жена скоро придет… – пробормотал он и тихонько застонал.
Паршин без возражения поднялся и надел шапку. От двери сказал:
– Завтра приду, поговорим. Надо бы настоящее "дельце" наколоть.
Сберкасса 1851
Зима рано вступила в свои права. Уже к исходу ноября снегу на улицах было больше, чем в иные годы к концу зимы.
Чуть свет на тротуаре перед сберегательной кассой № 1851, как и на большинстве других московских тротуаров, появлялась дворничиха и принималась с ожесточением соскребать ледяную корку, наросшую за ночь на асфальте. От противного скрежета железа об асфальт Паршин обычно просыпался задолго до того, как зазвонит его будильник. Иногда он натягивал на голову одеяло и пытался доспать свое. Если это ему не удавалось, закуривал, закинув руки за голову, и думал под раздражающий аккомпанемент скребка. Думал он больше о прошлом, реже о настоящем. О будущем старался не думать вовсе. В нем, в этом будущем, не предвиделось ничего достойного размышлений. Будущее ему не принадлежало.
Паршину отвратительна была мысль о том, что рано или поздно он должен попасть впросак. Этой возможности он в свои шестьдесят с лишним лет боялся так же, как в тот день, когда шел на первый грабеж. По-видимому, таков удел всякого, кто переступает черту дозволенного законом: жить в страхе. Страх когда он идет на "дело". Страх – на "деле". Страх – после "дела". И страх между "делами". Правда, теперь Паршин умел лучше владеть собой и не позволял страху мешать ему работать, но перспектива провала, ареста и тюрьмы, как и прежде, неотступно висела над его головой и была, в общем, самым постоянным, почти единственным ощущением реальной жизни. Если бы Иван Петрович знал это слово, то чувство страха он назвал бы доминантой своего существования. Как алкоголик в минуты трезвости ненавидит вино, как наркоман в периоды просветления дает себе отчет в отвратительности своего падения, так и Паршин, лежа в сберкассе, ясно понимал мерзость переполняющего его жизнь страха. Но будь этот страх и вдесятеро страшнее – едва только появлялась возможность совершить новое ограбление, как Паршин шел на него. Он уверял себя, что не может не идти…
Скребок дворника постепенно удалялся и наконец вовсе затих. Паршин оделся, уложил спальные принадлежности в портфель и сунул его под половицу. Теперь предстояло посидеть в передней комнате и выждать момента, когда на улице никого не будет.
Иногда это сидение продолжалось довольно долго. Но Паршин был терпелив, как животное. Он сидел, притаившись за сейфом, внимательным, немигающим взглядом уставившись в окно. То, что рядом с ним стоял шкаф, где могли быть деньги, не сданные накануне инкассатору, и где уж во всяком случае лежали груды облигаций, казалось, вовсе не интересовало Паршина. Холод стали, к которой он прижимался плечом, иногда проникал сквозь ткань пальто, и тогда Паршин менял положение. Об этом шкафе он думал не больше, чем, скажем, о стенке или дверном косяке. Сохранность этого шкафа была для Паршина чем-то вроде залога его собственной безопасности. Иногда ему даже приходила смешная мысль: что бы он сделал, ежели ночью в кассу забрались бы грабители? Это был пустой вопрос: он знал, что является единственным оставшимся на работе "медвежатником", но вопрос был интересен сам по себе. Паршину даже казалось, что, случись такое, он, наверное, не допустил бы ограбления кассы, – ведь она была чем-то вроде его дома! Смешно, но так…