Человек с тремя именами: Повесть о Матэ Залке - Алексей Эйснер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме немцев и австрийцев в этом батальоне числилось несколько англичан (в том числе правнук Дарвина и племянник Черчилля) и до сорока человек венгров. Лукач побеседовал с ними. Все они оказались политэмигрантами из хортистской Венгрии, живущими во Франции. Разговаривая с соотечественниками на родном языке, Лукач пришел в такое воодушевление, что закончил беседу несколько излишне громкими фразами, к каким обычно не прибегал.
В итальянский батальон Лукача повез сам Галло. Не говоря по-немецки, он вынужден был объясняться с Лукачем на весьма приблизительном русском, даже недостаточное знание которого он из конспиративных соображений скрывал.
Представив генералу Лукачу только что назначенного командиром батальона майора Паччарди, Галло пояснил, что он привез с собой из Парижа сразу тридцать добровольцев.
Высокий, хорошо сложенный шатен, с румяным лицом, Паччарди понравился Лукачу. Однако, проведя часа два в его батальоне, Лукач про себя отметил некоторую внешнюю беспорядочность — особенно по сравнению с немецким батальоном,— разнобой в обмундировании (что, конечно, больше всего зависело от испанского интендантства), небрежное ношение этой неунифицированной формы, недостаток воинской подтянутости, излишне вольное общение с командованием.
Зато польский батальон Лукач во всех отношениях одобрил. Между прочим, он неожиданно встретил в нем того начинающего седеть чубатого дядю, на которого обратил внимание, когда тот со своим большеносым спутником садился на Аустерлицком вокзале в его вагон. Тогда он уверенно определил, что они тоже из Москвы. Сейчас встреча почему-то была скорее прохладной. Переложив из правой руки в левую купленную им в Париже великолепную трость и протягивая знакомому незнакомцу ладонь, Лукач назвал уже привычную третью свою фамилию.
— Петров,— сухо произнес тот, добавив, что он инспектор пехоты.
Это значило, что он главный контролер всей ее боевой подготовки, однако, пресекая такое широкое толкование, Петров пояснил, что из-за отсутствия обученных командных кадров в польском, политически хорошо подкованном батальоне он, Петров, прикреплен к нему одному.
Батальон единодушно принял имя Ярослава Домбровского, поляка, бывшего офицера русской армии, боровшегося за освобождение Польши с царским правительством и бежавшего из московской пересыльной тюрьмы в Париж, где он впоследствии стал генералом Парижской коммуны, руководившим всеми ее вооруженными силами и убитым в бою. Батальоном Домбровского командует Ульяновский, молодой коммунист из рабочих, все военное образование которого сводится, однако, к отбытию воинской повинности у пана Пилсудского.
Представленный Петровым бывший жолнерж, понятно, напускал на себя преувеличенную серьезность, но у него была приятная и смышленая физиономия. Комиссаром при нем состоял пожилой мастеровой, неторопливый, с замедленной русской речью. Фамилия его была Матушчак.
Среди командиров рот был один западный украинец, но, как рассказал Матушчак, украинец этот, Иван Шеверда, явился в Испанию сразу после демобилизации из французского иностранного легиона. Матушчак прибавил еще, что надежные французские товарищи поручились за него.
Возглавить французский батальон «Парижская коммуна», по мнению альбасетских кадровиков, должен был Людвиг Ренн, но партийное и военное руководство Пятого полка[Объединение добровольческих формирований КПИ, ядро будущей регулярной Народной армии. КПИ рассматривала организованную ею часть не как «полк коммунистической партии, а как военную организацию Народного фронта».— Ред.] все не отпускало его из Мадрида, и Марти назначил командиром капитана резерва Дюмона, спокойного, коренастого, с несоразмерно большой головой и короткими ногами, в голубых обмотках французского пехотинца.
Дольше, чем требовала вежливость, Лукач в «Парижской коммуне» не задерживался, потому что объясняться здесь можно было лишь через миниатюрного адъютанта, а тот все сильнее смущал Лукача своей развязностью, но еще больше — почти опереточной нарядностью. Он умудрился где-то раздобыть тончайшего темно-синего сукна бриджи и френч с декоративными погончиками, поверх самозваной формы узенькая грудь Сегала перекрещивалась светло-желтой портупеей с лакированной кобурой. На шее Сегала, будто приготовившегося сниматься в батальном фильме, висел еще громоздкий футляр с морским цейсовским биноклем. Тогда как сам генерал Лукач оставался пока безоружным и разгуливал в обыкновенных, отлично, правда, выглаженных дорожных брюках, спортивною стиля куртке и штатской шапочке с квадратным козырьком.
Из всех, с кем генералу Лукачу привелось познакомиться на базе формирования интернациональных бригад, наибольшее и огорчительное разочарование вызвал в нем сам Андре Марти, хотя до личного знакомства Лукач всегда относился к нему с предопределенным пиететом. Бывая теперь на приемах новых добровольцев, он мог судить, как убежденно, страстно и почти не повторяясь произносил свои приветственные речи Марти. Галло как-то заметил, что в Андре Марти удачно сочетаются бурный темперамент, образное мышление и безошибочная законченность политических формулировок. Наблюдал Лукач и за тем, как, будучи в хорошем настроении, Марти поддерживал беседу за обеденным столом штаба и был, видимо, не бездарным рассказчиком.
Но замечал Лукач и другое. Едва он начинал говорить, как все, словно по команде, одновременно умолкали и с подчеркнутой заинтересованностью поворачивались к нему, если же возникало молчание и кто-либо из сидящих за трапезой вполголоса начинал рассказывать какой-нибудь анекдот, вызывая веселый смех ближайших слушателей, Марти бросал недовольный взгляд в его сторону и тут же привлекал внимание завтракающих или обедающих к качеству вина или к необыкновенно острому соусу, подаваемому к жаркому.
Однако при столь мелочной ревности к чужому успеху этот, безусловно, одаренный человек обладал прирожденным демократизмом, никогда не требовал для себя никаких привилегий или исключений, был по французской партийной традиции на «ты» с подчиненными, в частности и со своим вестовым, к которому обращался не иначе, как со словом «камарад».
На пятые сутки пребывания в Альбасете генерал Лукач, прихватив Сегала, заехал на прием к Марти, желая узнать, каково положение со сроками доставки артиллерии, давно обещанной интернациональным бригадам. Вестовой почтительно попросил подождать, потому что в данный момент у товарища Марти его жена... Не успел он договорить, как через закрытую дверь послышался гневный и все более громкий крик, то доходящий до настоящего рева, то вдруг срывающийся в петушиную фистулу. Почти с ужасом Лукач узнал голос Марти. Истерический вопль все возрастал и с удвоенной силой ворвался в приемную, когда дверь рывком открылась, и бледная Полин, в белом врачебном халате, переступила порог. Не опуская головы, но ни на кого не глядя, она быстро пересекла переполненную комнату, и с лестницы донесся удаляющийся перестук ее каблучков.
Успевший тем временем прошмыгнуть в кабинет старообразный вестовой, как ни в чем не бывало, появился на пороге и сделал Лукачу знак, что можно войти.
Марти сидел, поставив локти на разложенные перед ним бумаги и подперев кулаками взлохмаченные седые виски. Он поднял голову на шум шагов и сравнительно успешно изобразил некое подобие улыбки.
— Садитесь, товарищи,— кратко перевел Сегал его хриплое и гораздо более длинное предложение.
На сухой вопрос Лукача, и не пытавшегося делать вид, что он ничего не слышал, Марти ответил, что двенадцать орудий с заводов «Шкоды» уже в Испании и давно должны быть в Альмансе, но что-то их все нет и нет. Не только он сам, но в равной степени и «камарад Сюрупа» и «женераль Клебер» сорьезно обеспокоены этим. По всем расчетам, первая бригада должна отбывать на фронт недели через две, но не может же она выехать неукомплектованной, без собственной батареи?
Выслушав перевод, Лукач постучал пальцами по сгибу трости и хотел было в завершение беседы заметить, что громкие споры проникают, между прочим, в приемную и что, как ему кажется, с этим следовало бы считаться, но, посмотрев на своего адъютанта, смахивающего на восковой манекен в витрине венского магазина для господ офицеров, и представив себе, как тот будет интерпретировать его осторожное замечание, предпочел воздержаться.
Однако, сидя в бойком и вертлявом «опеле», Лукач долго не мог успокоиться. Только что происшедшая семейная сцена продолжала возмущать его. «Всякое невладение собой сколько-нибудь ответственного товарища почти всегда вульгарно,— размышлял он,— а здесь еще получилось некрасивое, как говорят русские, выношение... нет, вынесение сора из избы...»
К раздражению, которое вызвало в нем поведение Марти примешивалась и острая жалость к Полин. Молодая была так унижена перед посторонними... В нем чуть ли не с детства сидело убеждение, что женщины вообще совершенно особые существа, ни в чем не похожие на мужчин, и что если они принадлежат не всегда к прекрасному, то всегда — к слабому полу, трогательно беззащитному и очень легкоранимому. Грубость, проявленная кем бы то ни было по отношению к женщине, всегда вызывала в нем кипучее негодование и часто заставляла вступать в неловкие и не имеющие к нему лично ни малейшего отношения конфликты. И то, что Марти позволил себе истерично орать на собственную жену, которая к тому же годилась ему в дочери, навсегда уронило этого человека в его глазах.