Итальянская новелла ХХ века - Васко Пратолини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Преисполненный жалости к самому себе, он со слезами на глазах сказал Ревени:
— Человек живет долго, слишком долго, жизнь его — длинная вереница дней, и в любой из этих дней он может допустить оплошность, которая способна свести на нет все то, чего он достиг за всю свою жизнь благодаря уму и усердию. Один день… И он перечеркивает все остальные.
Ревени не глядел на Майера, — быть может, он окидывал мысленным взором свою собственную жизнь, пытаясь обнаружить в ней тот день, когда и он допустил оплошность, которая могла зачеркнуть дело всей его жизни. Он поддакивал старому другу, но, видимо, только затем, чтобы утешить его. Мысль об опасности, которая угрожала ему или могла угрожать, казалось, не взволновала Ревени. Он проговорил:
— Верно, человек живет долго, очень долго, и жизнь его полна опасностей.
Майер почувствовал, что Ревени не способен вообразить себя на его месте, но не испытывал возмущения, ибо знал, как трудно человеку, сидящему в тепле, мысленно представить себе, что другой страдает от холода; но пока Ревени говорил, супруга глядела на него самозабвенно, с улыбкой, исполненной веры. Во взгляде ее, казалось, можно было прочесть: «Курьезное предположение! Нет! Ты не способен допустить такой промах!»
И от этого неприязнь Майера к ней возросла до такой степени, что он не захотел дольше сносить ее общество. Он встал и заставил себя учтиво распрощаться с хозяйкой дома. Протянул ей руку и сказал, что спешное дело вынуждает его удалиться. Про себя он решил, что на следующий же день придет в контору к Ревени, но не затем, чтобы просить у него помощи, а лишь для того, чтобы убедить этого процветающего дельца, что человек живет долго и что не подобает осуждать ближнего своего, который однажды, только однажды, поступил опрометчиво. Пожимая руку хозяйке дома, Майер повернулся спиной к Ревени, который неожиданно издал какой-то странный звук. Непривычно низким голосом Ревени тихо и неразборчиво произнес какое-то слово. Позднее Майер силился припомнить, что это было за слово, но так и не смог, ибо трудно вспомнить ряд слогов, лишенных всякого смысла. Он с любопытством обернулся, а синьора Ревени быстро подбежала к мужу и с испугом спросила:
— Что с тобой?
Ревени без сил откинулся на спинку кресла. Но через мгновение, словно придя в себя, еще успел явственно ответить: «Болит вот здесь!» При этом он с трудом оторвал ладонь от ручки кресла, но тут же бессильно уронил руку. И только. Так и застыл неподвижно, опустив голову на грудь. Лишь вздохнул со стоном — и все. Жена поддерживала голову Ревени и кричала ему прямо в ухо:
— Джованни! Джованни! Что с тобой?
Майер вытер слезы, выступившие перед тем на его глазах от жалости к самому себе, и обернулся к другу. Он сразу же понял, что случилось, но был еще всецело поглощен собственными делами, и потому первая его мысль была: «Он кончается! Теперь если бы он даже захотел, то не смог бы мне помочь».
Ему пришлось сделать усилие над собой, чтобы освободиться от низкого эгоизма. Он приблизился и синьоре Ревени и мягко сказал:
— Не пугайтесь, это всего лишь обморок. Позвольте, я вызову врача.
Она стояла на коленях возле мужа. Повернула к Майеру залитое слезами лицо, которое при его словах осветилось надеждой, и воскликнула:
— Да! Да! Вызовите поскорее!
И назвала помер телефона.
Майер кинулся в ту сторону, где прежде стоял, но жена Ревени, не поднимаясь с колен, крикнула: «Не туда!» Окрик, приглушенный рыданием, прозвучал менее резко. Майер открыл дверь в противоположной стене и очутился в столовой, где суетились две служанки, упирая со стола. Он послал их в гостиную, на помощь хозяйке, а сам, быстро подойдя к телефону, назвал номер, который сообщила ему синьора Ревени.
Его соединили не сразу, и он, дрожа от нетерпения, с беспокойством спрашивал себя: «Он умирает? Или уже умер?» В эти минуты ожидания он был полон подлинного сочувствия: «Да, да, он умирает!» Но тут же подумал: «Он уже не может ни помочь мне, ни отказать в помощи».
Врач пообещал тотчас же приехать, и Майер положил трубку на рычаг, но не сразу возвратился к синьоре Ревени. Сперва он оглядел столовую. Какая роскошь! Его дружеские отношения с Ревени стали значительно менее тесными после того, как тот женился, и семьями они не встречались. Майер впервые видел эту залу при дневном освещении: яркий свет вливался в большие окна, отражаясь на мраморе, которым были выложены стены снизу, на золотой резьбе дверей, на хрустальной посуде, еще не убранной со стола. Все предметы прочно стояли на своих местах, потому что их бедняга-хозяин, находившийся в соседней комнате, никогда не совершал опрометчивых поступков и теперь уже никогда их не совершит.
«Кому все-таки лучше — ему или мне?» — подумал Майер. С помощью служанок синьора перенесла бесчувственное тело мужа на софу. Она все еще хлопотала возле него, смачивала его лицо уксусом и держала возле носа флакон с нюхательной солью. Ревени, без сомнения, был уже трупом. Глаза у него закрылись сами собой, но левое глазное яблоко отчетливо виднелось из-под века. Теперь Майер чувствовал себя особенно чужим этой женщине и не решался заговорить. Он вспомнил о дочери Ревени и собрался было опять пойти к телефону, но потом передумал и решил отправиться к ней домой. Она жила недалеко.
— Пожалуй, я сам схожу к синьоре Аличе, — нерешительно начал он, взглянув на синьору Ревени, — и сообщу ей, что отец занемог.
— Да, да! — всхлипнула дама.
Майер поспешно вышел из комнаты. Не потому, что спешил выполнить свою миссию, ибо отныне Ревени уже никто не мог помочь, а потому, что ему хотелось поскорее оказаться дальше от этого трупа.
На улице он вновь задал себе вопрос: «Кому все-таки лучше — ему или мне?» Как безмятежно покоился его старый друг на софе! Странно! Он больше не кичился своим успехом, казавшимся еще более полным из-за неудачи Майера. Ревени вернулся в царство вечности и оттуда неподвижно взирал на мир своим остановившимся взглядом, навсегда лишенным радости и печали. Жизнь продолжалась, но то, что случилось о Ревени, говорило о тщете и суетности этой жизни. То, что случилось с Ревени, лишало всякого значения то, что приключилось с самим Майером.
Массимо Бонтемпелли
Остров Ирэн
Историческое освещениеНаправляясь к Галерее на деловое свидание, я увидел, что вход в нее загораживает цепь смеющихся солдат. По ту сторону цепи орала — правда, не слишком громко — и размахивала руками кучка каких-то людей.
Немного покричав, эти люди стали один за другим выходить на площадь Скала, где я стоял, и постепенно затерялись в толпе.
На площади люди шумели уже сильней и многие, повышая голос, поднимали глаза к дворцу, выстроенному в расцвете эпохи Возрождения деятельным генуэзцем Томмазо Марино для собственной резиденции. В описываемое время, — как и сейчас еще, — в нем помещался Миланский муниципалитет.
Были и такие, что молча пытались протолкаться внутрь Галереи, но смеющиеся солдаты, выпуская зараз человек по пяти, не впускали ни души. И можно было с полной достоверностью высчитать, что благодаря такому образу действий Галерея спустя некий промежуток времени опустеет совершенно.
Но вовсе не намеренье занять Галерею или освободить ее делило на два лагеря толпу в это февральское утро первого года после войны. Дело шло о знаменах.
Возникла в то время в Италии некая политическая партия под названием «фашисты». Ядро ее составляли еще не растратившие недавний пыл военные, и, естественно, новая организация сразу же заняла враждебную позицию по отношению к революционному коммунизму.
И вот в то утро фашисты сожгли красное знамя, а революционеры — в отместку — трехцветное. Но ни те, ни другие, очевидно, не удовлетворились равновесием, установленным таким образом.
Дух приключенийТак как шум все усиливался и на площади то и дело вспыхивали драки, со стороны Сан-Феделе стали прибывать отряды солдат, — уже не столь весело настроенных, как те, что преграждали доступ в Галерею. Прибытие их всякий раз вызывало в толпе неожиданную давку и крики ушибленных.
Несколько женщин и молодых девушек, протиснувшихся вперед, кинулись врассыпную, как нимфы, преследуемые сатирами, или как вспугнутая велосипедистом стая кур; но едва наступило затишье, как они снова стали проталкиваться вперед с упорством, достойным более стойкого пола.
Вдруг раздался глухой рев мотора, и на площадь ворвалась пожарная машина. Высокая струя, словно из фонтана, взлетела над толпой, сверкая в лучах зимнего солнца, изогнулась с холодным изяществом и всей своей массой обрушилась в гущу возбужденной толпы.
Некоторые утверждают, что во время уличных демонстраций пожарная кишка, выбрасывающая струю, чистой воды, страшнее пулемета. Не знаю, как было бы здесь встречено появление пулемета, но, лишь только сверкнула над головами вода, люди мгновенно и самым жалким образом ударились в бегство. Меня подхватило, потащило теченьем, подбросило в воздух, швырнуло о какую-то стену и выкинуло не знаю куда. Только тут смог я встать на ноги и осмотреться. Оказалось, что я и еще восемь или десять человек находимся в каком-то дворе. Двое моих товарищей по несчастью поспешно запирали ворота.