Том 2. Рассказы 1910–1914 - Александр Грин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы молчали. Удивляюсь, как я не забросал его обычными в таких случаях вопросами. Дибах сказал:
– Я ухожу, Атлей, Зелла смеется и плачет, нельзя оставлять ее одну. Сегодняшний день мы будем помнить всю жизнь.
Он направился к калитке, и я в первый раз в жизни увидел, как тучный, семейный человек может лететь вприпрыжку.
Тот миг чудесного напряжения, когда мы остались вдвоем, сели на скамейку и начали говорить, – кажется мне и теперь обвеянным зноем летнего утра; сказочные стада представлений бродили в моей голове, я мог только улыбаться и кивать головой. Пленер сказал:
– Не нужно вопросов, Атлей; они будут бесполезны в точном смысле этого слова. Я ничего не знаю, но все-таки попытаюсь рассказать вам начало истории.
Как вы помните, я пел в роще, неподалеку от железнодорожного моста, где происходил пикник. Собственно говоря, начало моих воспоминаний служит и концом их.
Мне кажется, что не было этих десяти лет, по крайней мере, в моей памяти не осталось от этого периода никаких следов. В следующий, доступный воспроизведению словами, момент я увидел себя пассажиром второго класса за двести миль отсюда; я возвращался домой.
Момент не был тревожен и поразителен, я удивился, и только. По временам мне казалось, что я уехал лишь вчера, по делу, о котором забыл.
Поезд мчался; томление духа сменилось глубокой рассеянностью и сонливостью; перед вечером я посмотрел в зеркало и обернулся, ища глазами другого пассажира, но я был один в купе. Неожиданность взволновала меня, я снова посмотрел в зеркало. Это был я, изменившийся, поседевший, тот самый, что сидит перед вами.
Пленер умолк и застенчиво улыбнулся. Взволнованный не меньше его, я мог только жестами выразить свое сочувствие и удивление.
– Встреча с Зеллой, – продолжал он, – неопровержимый факт долгого отсутствия, усвоенный, наконец, мною. Рассказать все это, значит снова пережить странную смесь радостного ужаса и тоски. Меня не хватит на это, я разрыдаюсь. Между прочим, вот уже три дня, как я здесь. Меня мучит новое ощущение – болезненное желание вспомнить все, пережитое за те таинственные десять лет; желание, доходящее до галлюцинации, до грандиозной игры воображения. Вы знаете, мне кажется, что если это удастся, жизнь моя будет озарена таким светом, перед которым радость спасения жизни – то же, что блеск металлической пластинки перед солнцем. Это – ясное, устойчивое, музыкальное ощущение забытого прекрасного.
Он снова умолк, и я не осмелился прервать его тягостное молчание. Искренность его тона делала для меня излишними всякие сомнения. Необычайность положения почти раздавила меня; сад, знакомые аллеи, клумбы – все, что имело до сих пор будничный оттенок, казалось в тот час торжественным и странным, как этот человек, вернувшийся из позабытого мира.
– Я делал попытки вспомнить, – продолжал он, – но все оказалось неудачным. Дубовая роща и поезд, поезд и роща – вот все, что я знаю.
Не знаю почему – в этот момент я решил произвести попытку, которая показалась бы в другое время забавной, но тогда она имела в моих глазах решающее значение. Я сказал:
– Пленер, можете вы представить дубовую рощу в том виде, как это было вечером?
– Да, – сказал он, закрывая глаза, – я ясно вижу ее. Низкие ветви: сквозь них блестит река. Я стоял у большого дерева, лицом к воде.
– Вот так, – заметил я, вставая. – Правая ваша рука прикрывала глаза. Я попросил бы вас встать в этом положении.
Он пристально следил за моими движениями, сомнительно склонив голову, и вдруг, как бы внутренне соглашаясь со мной, встал посредине площадки. Правая его рука нерешительно приподнялась и прикрыла верхнюю часть лица.
– Пленер, – сказал я, – сзади вас, на примятой траве, сидит Зелла. Еще дальше – Дибах, я и другие. Ваша верховая лошадь бродит у ручья, слева. Так.
Он молча кивнул головой, не отнимая руки. Теперь он понимал мою мысль.
– Вы пели о «Графе в изгнании», – продолжал я. – Советую вам начать с первой строки. Ну, Пленер, милый!
Он запел, и голос его задрожал, как тогда, в роще:
Земля не принимает моих следов,Они слишком легки…
Песня окрепла и зазвучала так полно, что я боялся пошевельнуться. Напряжение мое было слишком велико, я ждал чуда.
Отдельные моменты этой сцены сливаются в моем воспоминании в ощущение чужой, мучительной радости. Когда он дошел до слов:
Вы вспомните мою тоску – и благословите ее…
И дальше, до заключительных:
Я ухожу от грустных улыбок –Для полноты торжестваНад теми, кто дешево сожалеет –И трусливо царит…
Лицо его повернулось ко мне. Он смеялся долгим счастливым смехом, сотрясаясь от глухих слез, вызванных ярким и внезапным воспоминанием.
Приблизительно через месяц, в одну из красивых ночей, Пленер рассказал мне свою забытую и воскресшую жизнь. В ней не было ничего особенного. Жил он под другим именем. Любил, был любим, путешествовал, испытал много оригинальных приключений и впечатлений. Но он в тот день, когда пел у меня в саду, вспомнил только радостные моменты прошлого. Теневая сторона жизни осталась для него по-прежнему забытой и – навсегда.
Если это неудача, то пусть она будет благословенна. Избранных, способных воскресить радость пройденного пути и щедро, как миллионер, забыть долги жизни – совсем немного. Пусть будет больше одним таким человеком.
Пассажир Пыжиков*
IПыжикова словно подтолкнуло что-то; он протянул руку, коснулся сваленных на кожухе поленьев и пробудился. Плавно подергиваясь, шумел колесами пароход; на кожухе, у трубы, было жарко и темно. С высоты своего ложа лежавший животом вниз Пыжиков увидел внизу, в проходе, баб, развязывающих узелки, матроса, загородившего проход с фонарем в руках, и щелкающего чем-то помощника капитана. Пыжиков хотел спрыгнуть, но раздумал, матрос уже смотрел на него охотничьим взглядом; Пыжикову стало не по себе; беспокойно и стыдливо настроенный, он принялся, не отрываясь, смотреть в затылок помощнику, скрепя сердце, привел в порядок одежду и сел, спустив ноги. Помощник отдал вздыхавшей бабе билет и, чувствуя напряженный взгляд Пыжикова, обернулся, подняв голову.
– Ваш билет, – сразу настраиваясь вызывающе, с протянутой кверху рукой сказал помощник и посмотрел на матроса.
– Я билет потерял, – давясь словами, произнес Пыжиков, держа руки сложенными на коленях.
Он думал, что помощник затопает ногами и пригвоздит его к месту проклятиями, матрос загогочет, а бабы всплеснут руками, но этого не произошло. Помощник сказал:
– Где он сел?
– Усмотри за ими. – Матрос поболтал фонарем и прибавил: – Если билета не имеешь, возьми.
– Деньги есть? – спросил помощник. Он и матрос любопытно смотрели на Пыжикова.
– Нет денег, – упав духом, вполголоса сказал Пыжиков и сконфузился так сильно, что задрожали руки. «Вот сейчас, – стрельнуло в голове, – сейчас выругает».
Баба, открыв рот, вздохнула, перекрестила подбородок, бормоча:
– Господи Исусе.
Пыжиков сидел неподвижно, все больше пугаясь, и покорно смотрел на низенького, веснушчатого помощника, думая, что человек этот с такой хищно вздернутой верхней губой и белыми большими зубами, должен быть совершенно жестоким.
– Ссадить, – помолчав, сказал помощник и хотел идти дальше.
Пыжиков, гремя поленьями, спрыгнул с кожуха, обдергивая засаленную жилетку.
– Будьте так добры, – сказал он унылым голосом, не надеясь и грустно вздыхая, – провезите, пожалуйста; ей-богу, я первый раз… В Астрахани искал места, нездоров.
– Не могу, – быстро, не оборачиваясь, ответил помощник, – просите в конторе.
– Ну, ей-богу, что же мне делать, – защищался Пыжиков, – разве убудет… отец болен, прислал телеграмму, что же это? Пропадать надо…
Помощник шел сзади матроса с фонарем; матрос дергал спящих за ноги, говоря:
– Билет, билет, господа, приготовьте билеты.
Пыжиков замыкал шествие, причитал и просил.
– А, ну, господи… черт… хорошо, – сказал помощник, оборачиваясь, – ладно, не ссадим.
Пыжиков просиял, порозовел, улыбнулся взволнованно, мотнул головой и забормотал:
– Вот спасибо… Поверьте… никогда в жизни… я не просил… Что же делать?
Приятно ошарашенный и даже согретый душевно, он зашагал назад, остановился, ликуя, у машины и стал счастливо смотреть, как отполированная, сложная, стальная масса выбрасывала тяжелые шатуны. Душа его успокаивалась, а бездушная стальная масса казалась ему такой славной и доброй, согласившейся бесплатно везти его, машиной. Сон прошел. В густо набитом пассажирами третьем классе не было видно ни одной сидящей фигуры; в кухне на столе храпел повар. Взвинченный, все еще чувствуя себя уличенным и жалким, Пыжиков вышел наверх и сел у решетки, смотря в темноту.