Николай Гоголь - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гоголь заявил: «И на что все это надобно? Лучше ли от этого люди? Нет, хуже!»
Я: «Я рада была стеарину, чтоб не снимать со свечи, из лени».
Он: «Да».
Опрашиваемый той же дамой о его вкусах в области искусства, он заявил:
«Я прежде любил краски, когда очень молод был».
Я: «Да, вы могли быть живописцем. А прежде что любили?»
Гоголь: «А прежде, маленьким, еще карты».
Я: «Это значит – деятельность духа».
Гоголь: «Какая деятельность духа! Пол-России только и делает. Это – бездействие духа».
М-м Гойер выехала с вопросом: «Скоро ли выйдет окончание „Мертвых душ“?
Гоголь: „Я думаю, – через год“.
Она: „Так они не сожжены?“
Он: „Да-а-а… Ведь это только нача-а-ло было…“ Он был сонный в этот день от русского обеда».[577]
Однако причиной этой сонливости было вовсе не пищеварение. Даже на пустой желудок все чаще и чаще казалось, что Гоголь пребывал не в духе.
Какой-то туман заполонял его мозг и окрашивал все серыми тонами. Туман враждебности, скудости и нерадения. Повернуть голову налево и направо. Для чего все это делать? Его воодушевление упало до нуля. Творчество не доставляло ему больше свободы, а одни обязанности – последствие взятых некогда обязательств перед Богом. Со временем он должен был отдать свою работу тому, кто ее ожидал. С остервенением он перечеркивал написанные страницы. Главы все прибавлялись, одна за другой. С точки зрения количества у него не было основания сетовать на себя. Но вот качество? Нестерпимое сомнение раздирает его сердце. Немного погодя он вновь расправляет грудь: его страхи оказались пустыми; Бог за руку подводит его к бумаге, он даст России шедевр, который она ждет от него.
«Милосердный Бог меня еще хранит, силы еще не слабеют, несмотря на слабость здоровья; работа идет с прежним постоянством, и хоть еще не кончена, но уже близка к окончанью. Что ж делать? Покуда человек молод, он – поэт, даже и тогда, когда не писатель; когда же он созреет, он должен вспомнить, что он – человек, даже и тогда, когда писатель… А что человеку, его значенье высоко: ему определено стать выше ангела небесного, любовью пострадавшего за нас Христа. Покуда писатель молод, он пишет много и скоро. Воображенье подталкивает его беспрерывно. Он творит, строит очаровательные воздушные в себе замки, и немудрено, что писанью, как и замкам, нет конца. Но когда уже одна чистая правда стала его предметом и дело касается того, чтобы прозрачно отразить жизнь в ее высшем достоинстве, в каком она должна быть и может быть на земле и в каком она есть покуда в немногих избранных и лучших, тут воображенье немного подвигнет писателя; нужно добывать с боя всякую черту».[578]
И живописцу Иванову:
«Хорошо бы было, если бы и ваша картина („Явление Христа народу“), и моя поэма явились вместе».[579]
А госпоже Смирновой:
«О себе скажу, что бог хранит, дает силу работать и трудиться. Утро постоянно проходит в занятиях, не тороплюсь и осматриваюсь. Художественное создание и в слове то же, что и в живописи, то же, что картина. Нужно то отходить, то вновь подходить к ней, смотреть ежеминутно, не выдается ли что-нибудь резкое и не нарушается ли нестройным криком всеобщего согласия. Зима здесь в этом году особенно благоприятна. Временами солнце глянет так радостно, так по-южному! Так вдруг и напомнится кусочек Ниццы».[580]
Весной он решил вернуться в Васильевку, чтобы там с семьей отпраздновать Пасху. Перед отъездом друзья предложили ему прощальный обед у Сезара Антуана, а другие повели в ресторан Маттео. Выпили шампанского за здоровье писателя и успешное довершение его произведения. Это шумное отдание дани уважения не повлияло на его настроение. Он отправился в путь 27 марта 1851 года, сожалея, как если бы какая-то сверхъестественная сила противодействовала ему покидать этот город.
* * *Первое время пребывания в Васильевке было скрашено присутствием А. Данилевского и его жены, ожидавшей в скором времени ребенка. Приглашенные гости гостевали в том же флигеле, что и Гоголь, с правой стороны дома. В одну из ночей он был разбужен ужасным криком. Это был душераздирающий крик госпожи Данилевской, которая произвела на свет мальчика. Как и следовало ожидать, его назвали Николаем. Крестины состоялись в деревенской церкви. Во время этого таинства хмельной священник с трудом произносил слова молитв. Смущенная Мария Ивановна прошептала своему сыну:
«Николенька, можно ли допустить, чтобы священник совершал таинство в таком виде?» – Гоголь, ласково смеясь, ответил на это:
«Маменька, странно было бы требовать, чтобы священник был трезв в воскресенье. Надо это извинить ему».
После отъезда Данилевского он вновь впал в тяжелую депрессию. К тому же он стал немного туг на ухо. Он постоянно тяжело вздыхал и разговаривал сам с собой: «Нет, все это абсурд! Все это никуда не годится!» Окружение его разочаровывало. Следуя его советам, мать и сестры вынуждены были вести идеально христианский образ жизни. Однако в Васильевке это был глас вопиющего в пустыне. Его выслушивали уважительно, с ним вежливо соглашались, но стоило ему отвернуться, как тут же все возвращалось на круги своя. Мария Ивановна продолжала жаловаться по всякому поводу, игнорировала управление хозяйством, занимала деньги у соседей и не могла представить себе, как же она сможет вернуть им свои долги. У ее дочерей в головах были только побрякушки и капризы. Они шушукались, спорили, мечтали о туалетах, о «свиданиях», осаждали торговцев, проезжающих на своих двуколках, нагруженных «замечательными тканями почти задаром». Гоголь пытался заинтересовать их полезной работой, такой, как садоводство или ткачество ковров. Он даже изготовил рисунки для освоения этой профессии. Он попросил сестер записывать для него украинские песни, которые они слышали в исполнении крестьян. Они записали в его тетрадь двести двадцать восемь песен. Это было единственное совместное творчество, которое они совершили вместе с братом, отмечал Кулиш.
Светлое время дня Гоголь проводил в своем рабочем кабинете перед пюпитром, под изображением святого лика Спасителя, которое он привез из Италии. Мухи, одуревшие от жары, с надоедливым гудением влетали через открытое окно. Приторный аромат сада обаял его ноздри. Он чувствовал себя бодро, но фразы плохо выходили из-под его пера. В растерянности он черкал поля рукописи, изображая церковные колокола. Иногда, напротив, волна идей как будто подхватывала его и он мог одним махом написать несколько страниц. В такие минуты он выглядел за семейным столом повеселевшим. Он улыбался своим сестрам и ласково разговаривал с матерью. Но даже в такие моменты он выглядел несколько отсутствующим. Все больше и больше он отдалялся от материальных проблем. Среди четырех женщин, занятых своими каждодневными заботами, он предавался безмятежности апостола, занимаясь единственно только главным. «Часто, – рассказывала Ольга Васильевна, – приходя звать его к обеду, я с болью в сердце наблюдала его печальное, осунувшееся лицо; на конторке, вместо ровно и четко исписанных листов, валялись листки бумаги, испещренные какими-то каракулями; когда ему не писалось, он обыкновенно царапал пером различные фигуры, но чаще всего – какие-то церкви и колокольни. Прежде, бывало, приезжая в деревню, братец непременно затевал что-нибудь новое в хозяйстве: то примется за посадку фруктовых деревьев, то, напротив, вместо фруктовых начинает садить дуб, ясень, берест; часто он изменял расписание рабочего времени для крепостных, пробовал их пищу, помогал им устраивать свое хозяйство, давая им советы. А теперь все это отошло в прошлое: братец все это забросил, и, когда маменька жаловалась ему на бездоходность своего имения, он только как-то болезненно морщился и переводил разговор на религиозные темы».[581]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});