Гамаюн. Жизнь Александра Блока. - Владимир Николаевич Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пятнадцатого июня Гаврила Принцип застрелил Франца-Фердинанда. Силы, давно готовые к тому, чтобы приступить к грабительскому переделу мира, пришли в движение. Началась зловещая дипломатическая возня в Берлине и Вене, Белграде и Петербурге, Париже и Лондоне. Каждый хотел поскорее ринуться в схватку, но никто не решался начать первым.
Седьмого июля Петербург устраивает необыкновенно пышную встречу Раймонду Пуанкаре. Под звуки «Марсельезы» и «Боже царя храни» невзрачный самодержец и простоватый, в жидкой бороденке, президент в страшной спешке еще раз обговаривают секретные условия франко-русского «сердечного согласия».
Пятнадцатого июля Блок записывает: «Пахнет войной».
В этот день австрийцы начали бомбардировку Белграда. Далее события стали развертываться все стремительней – как в тогдашних судорожно прыгающих кинематографических лентах.
Шестнадцатого в России объявлена частичная мобилизация, восемнадцатого – всеобщая. В Шахматово приходит телеграмма от Франца Феликсовича, который в Крыму лечит почки: его вызывают в Петербург, к месту службы. Любовь Дмитриевна, играющая в Куоккале, пишет Блоку, что ее Кузьмин-Караваев уже отправлен на юго-западную границу, – так что «не успеют объявить войну, как они уже будут в Австрии, в разведке». Война «очень чувствуется»: железная дорога забита воинскими эшелонами, газеты рвут из рук, в обывательских кругах несть числа слухам и доморощенным стратегическим предположениям.
Девятнадцатого Германия объявила войну России. Блок с матерью спешно выезжают в Петербург.
Двадцатого опубликован манифест. На Дворцовой площади – хорошо налаженная полицией патриотическая демонстрация: флаги, иконы, царские портреты, коленопреклоненная толпа поет гимн… (В эти же дни в Петербурге бастует около тридцати тысяч рабочих, происходят антивоенные манифестации с красными знаменами.) Начинаются погромы немецких магазинов. С мрачного, похожего на пакгауз здания германского посольства свержены и утоплены в Мойке чугунные гиганты, ведущие в поводу могучих коней. Поговаривают, что Петербург будет объявлен на осадном положении, что столицу уже «окапывают и укрепляют». Гвардия уходит в поход, – реют прославленные знамена, трубят серебряные георгиевские трубы. Любовь Дмитриевна делится впечатлениями: «…только очень угнетенное настроение в воздухе, но торжественное; больше не поют на манифестациях, а ночью, когда проезжают, запасные отчаянно кричат «ура» и плачут».
Двадцать первого Германия объявила войну Франции.
Двадцать второго немцы вторглись в Бельгию. Англия объявила войну Германии.
Двадцать четвертого Австро-Венгрия объявила войну России.
Четвертого августа русская Первая армия перешла германскую границу в Восточной Пруссии. Первый успех. Через несколько дней – серьезная победа при Гумбинене.
Седьмого Вторая армия переходит в наступление и в течение десяти дней бесславно погибает в Мазурских болотах.
Двадцать первого войсками Брусилова взят Львов.
Вот как много чего произошло за этот жаркий, грозовой, стремительный месяц! Началась первая мировая бойня, в жертву которой человечество принесло четыре с лишним года неслыханных бед и страданий, десять миллионов убитых и двадцать миллионов искалеченных.
… Уже поползли черные слухи о нехватке снарядов и бездарности генералов, о воровстве в военном ведомстве, о преступлениях распутинской клики, кознях «немецкой партии», о предательстве и измене. На Варшавский вокзал прибывало все больше поездов с ранеными…
Но на авансцене столичной жизни пока что царило шумное патриотическое возбуждение. Газеты перепечатывали предсказания парижской гадалки мадам Тэб: карты и кофейная гуща обещают, что не минет и полугода, как союзные войска войдут в Берлин. С лубочных картинок отовсюду торчала пика чубатого Кузьмы Крючкова с нанизанной на нее дюжиной рыжих пруссаков.
Поток ура-патриотического словоблудия захлестнул газеты и журналы. Если говорить только о поэзии, «все смешалось в общем танце», в кружении которого уже невозможно было отличить настоящих поэтов от забубённых рифмачей. Федор Сологуб, Вячеслав Иванов, Бальмонт, Кузмин, Городецкий, Гумилев и стихотворцы его «Цеха» – все забряцали оружием и забили в барабаны, все наперебой оправдывали, восхваляли, героизировали войну как великое и святое дело, торжество «русского духа», зарю грядущего обновления.
И воистину светло и святоДело величавое войны,Серафимы, ясны и крылаты,За плечами воинов видны.
Даже душка Игорь Северянин записался в гусары:
Мы победим! Не я, вот, лично;В стихах великий – в битвах мал.Но если надо, – что ж, отлично!Шампанского! коня! кинжал!
На этом размалеванном фоне особенно четко проступает одиноко-скорбная фигура Блока.
Война многое ему показала и подсказала. «Казалось минуту, что она очистит воздух; казалось нам, людям чрезмерно впечатлительным; на самом деле она оказалась достойным венцом той лжи, грязи и мерзости, в которых купалась наша родина… Вот когда действительно хамело человечество, и в частности – российские патриоты».
Конечно, война коснулась, не могла не коснуться Блока, его быта.
Он хотел делать что-то полезное и в первые недели, выполняя поручения попечительства о бедных, исправно ходил по домам с обследованиями, собирал пожертвования для семей мобилизованных…
Любовь Дмитриевна поступила на курсы сестер милосердия, выучилась и получила назначение в лазарет, оборудованный на средства семьи Терещенко. Третьего сентября Блок записывает: «Поехала моя милая».
Она провела на войне девять месяцев (преимущественно во Львове), работала усердно. Блок гордился своей Любой, тревожился за нее, слал ей гостинцы, газеты, книги, напечатал в журнале (анонимно) отрывки из ее писем, содержательных и живых…
Проводили на войну Франца Феликсовича; через некоторое время он приехал в отпуск – «приехал бодрый, шинель в крови…»
К суете и празднословию вокруг войны Блок относился с презрением. «Теперь в литературном мире в моде общественность, добродетель и патриотизм, – даже Брюсов заговорил о добродетели». Вот и Мережковские устраивают патриотические чтения стихов для солдат и «простого народа» в винных лавках, закрытых по случаю войны. Блока тоже зовут читать, уверяют, что в этом его гражданский долг. «Одни кровь льют, другие стихи читают… Не пойду, – все это никому не нужно».
Наигранное оживление, псевдодеятельность, фальшивая декламация – все это было для него пустым, мнимым, маскирующим духовное омертвение интеллигентской среды.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});