На крутой дороге - Яков Васильевич Баш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обливаясь слезами, мальчик еще раз взглянул на профессора, как бы умоляя поверить, что он не хотел стрелять. Потом Яша опять вернулся к трупу, тихо опустился перед ним на колени, прижался к груди убитого головой и снова забился в горьких рыданиях. Теперь перед ним уже не было шпиона, а осталось лишь мертвое тело отца.
Эта страшная картина взволновала всех партизан. Каждый старался успокоить мальчика, каждый жалел его как родного.
Грисюк некоторое время молча ходил возле сосны, нервно покусывая губы. А совсем еще юный Саид вдруг словно бы возмужал — одной рукой прижал к себе мальчика, а другой высоко поднял винтовку и, не скрывая слез, молча потряс ею в воздухе. Он ничего не сказал. Но было ясно, что он клялся мальчику отомстить тем, кто отнял у него отца.
Тело убитого зарыли там же, под сосной. После всего случившегося было опасно отправлять Яшу домой. Его временно взяли в партизанский отряд.
Возвратившись в Фастов, профессор Буйко долго не мог успокоиться. События этого дня настолько потрясли его, что он чувствовал себя совсем больным и разбитым. И только воспоминание о встрече с Грисюком не давало ему впасть в отчаяние. Мысль о Грисюке — бесстрашном вожаке партизан, с которым наконец-то удалось установить прочную связь, — придавала ему новые силы, окрыляла его.
IX
Перед рассветом — профессор не успел еще и глаз сомкнуть — раздался бесцеремонный стук в дверь.
— Снова жандармы! — задрожала напуганная вчерашним визитом непрошеных гостей Александра Алексеевна.
— Спокойно, Шура, — тихо сказал Петр Михайлович, поспешно натягивая на себя пиджак. — Не выдавай себя. Держись!
Через минуту в комнате стоял жандарм и ожидал, пока профессор соберется в дорогу. Куда и надолго ли жандарм и сам не знал. Ему было приказано немедленно привести профессора с медицинскими инструментами. Упоминание о медицинских инструментах немного успокоило напуганную Александру Алексеевну: видимо, кто-то заболел и Петра Михайловича повезут к больному.
Профессора привели в канцелярию гебитскомиссара. Там уже сидели под надзором другого жандарма Константин Назарович и еще два приятеля профессора — врачи Куриненко и Дербунов. Вид был у них, как у людей, которые чувствуют за собой не одну провинность, но, за какую именно их арестовали, не знают. Появление профессора Буйко немного подбодрило врачей. Он держался непринужденно, будто его не под конвоем сюда привели, а он сам пришел. Даже шутить начал.
Почему их привели к гебитскомиссару до рассвета, так и осталось тайной. В приемной под охраной жандармов они просидели часов до девяти утра. Никто ни о чем не спрашивал их, никто ничего им не говорил.
В девять часов всех врачей вызвал к себе в кабинет гебитскомиссар фон Эндер.
Это был спокойный, даже тихий, но уверенный в себе, тучный пруссак, с поседевшими и подчеркнуто по-бисмаркски взвихренными длинными усами.
— С нынешнего дня, — тихо и внушительно сказал фон Эндер, — вы мобилизованы.
При этом он посмотрел на часы, будто подчеркивал, что именно с этой минуты они мобилизованы. Не глядя на присутствующих и не интересуясь, как они реагируют на его приказ, словно это было обычное, будничное распоряжение, он медленно сбил в пепельницу пепел с сигары и спокойно продолжал:
— Великая Германия нуждается только в здоровых работниках. Больных и калек направлять туда не следует.
Фон Эндер говорил таким тоном, будто до сих пор в Германию люди неудержимо ехали по своей собственной воле и теперь туда много набилось таких, которые были совсем не нужны райху.
Профессор слушал и чувствовал, как каждое слово фон Эндера, точно молотком, било его по вискам. Он уже догадался, зачем его привели сюда: его мобилизовали в комиссию, которая должна отбирать невольников для Германии, его хотят превратить в палача своего же народа…
А фон Эндер все тем же равнодушным тоном и все так же неторопливо продолжал:
— Ваша обязанность не пропустить в Германию эпидемии. Но здоровые, все, без исключения, должны быть непременно направлены в райх. Все!
Он кивнул адъютанту, и тот снова забрал врачей под свой надзор. А вскоре их привели на биржу труда, разместившуюся в помещении бывшей десятилетки. Туда же прибыл и фон Эндер.
Огромный школьный двор, огороженный плотной сеткой из колючей проволоки подобно арестантскому лагерю, был заполнен людьми — с узелками, с котомками, ватниками. Какой-то жуткий, несмелый, будто каждому сдавили горло, гнетущий гомон стоял во дворе. Ворота непрерывно открывались, и за колючую проволоку, как скотину, загоняли все новые и новые толпы людей. Растерянность, беспомощность, ужас и отчаяние были написаны на лице каждого.
Профессор неподвижно стоял у окна. Пока аппарат комиссии готовился к приему, он смотрел на обреченных и курил папиросу за папиросой, хотя до этого никогда не прибегал к курению.
Служебный персонал комиссии состоял в основном из замаскированных и незамаскированных гестаповцев. Да уж одно то, что комиссию возглавлял сам фон Эндер, показывало, какое значение придавалось этой мобилизации.
Колесо мобилизации завертелось немедленно и с молниеносной быстротой.
Один за другим в комнату комиссии входили вталкиваемые жандармами юноши, девушки, женщины. Они заходили сюда, как на суд, и с затаенным страхом смотрели на членов комиссии, ожидая приговора.
Профессор чувствовал, как у каждого вздрагивало тело, в каком смятении колотилось сердце. Но разве у него самого оно было спокойно? Разве у него не вздрагивали руки, когда он видел перед собой крепкого, загорелого юношу, на теле которого не было ни единой царапинки, позволявшей искать повод для освобождения?
И профессор вдруг стал неузнаваемым. Даже друзья не могли понять, что с ним произошло. Он стал сухим и строгим. Куда девалась вся его вежливость, которая всегда привлекала пациентов и, казалось, была его особым природным даром, таким необходимым каждому врачу. Он стал черствым и, как заведенный автомат, сухо отчеканивал:
— Язва! Чесотка! Чахотка!..
Константин Назарович и Куриненко еле успевали поддакивать, подтверждая диагноз, установленный профессором Буйко.
Вот к профессору подошла девушка. Она не припасла поддельной справки о болезни и даже не пыталась прикидываться больной.
— На что жалуетесь? — спросил профессор.
Девушка посмотрела на него светлыми, еще влажными от слез карими глазами и покачала головой. Она ни на что не жалуется. Она от природы своей честная, правдивая и такой оставалась даже перед врагом.
— Малярия! — определил профессор. — А ну, Константин Назарович, еще вы посмотрите. По-моему, у нее тропическая!
— Да, да… подозрение на тропическую, — несмело подтвердил Константин Назарович.
Для установления «полного диагноза» он выписал девушке направление в санитарную станцию. Врач санитарной станции Дербунов уже знал, что немцы боятся малярии. Боятся ее даже больше, чем чахотки.