2. Валтасар. Таис. Харчевня Королевы Гусиные Лапы. Суждения господина Жерома Куаньяра. Перламутровый ларец - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спросил, уж не расшибся ли Жан Блен, фермер из Али, когда нынче ночью возвращался домой. В наших краях по воскресеньям бывает много вывихов, по дороге из кабачка люди часто ломают себе ребра. Жан Блен не какой-нибудь там пропойца, но он не прочь выпить в компании, и ему не раз приходилось по понедельникам дожидаться рассвета в придорожной канаве.
Работник ответил мне, что Жан Блен жив-здоров, но что у его сынишки Элуа — горячка.
Бросив начатое дело, я схватил палку, шляпу и пешком отправился в Али — ферма эта находится в двадцати минутах ходьбы от моего дома. По дороге я думал о больном сынишке фермера. Жан Блен — такой же крестьянин, как и все остальные, с той только разницей, что сотворившая его божественная мысль забыла наделить его мозгом. У этого верзилы Жана Блена голова величиной с кулак. Высшая мудрость вложила в его череп лишь самое необходимое, лишь самую малость. Жена его — первая красавица во всей округе — женщина суетливая, шумливая и на редкость добродетельная. И вот эта чета произвела на свет существо самое тонкое и самое умное из всех, когда-либо произраставших на нашей древней земле. Наследственность знает подобные сюрпризы, так что можно с полным основанием утверждать: люди не ведают, что творят, когда зачинают ребенка. Наследственность, говорит старик Нистен[295], биологическое явление, сущность которого состоит в том, что предки передают потомкам, помимо видовых черт, еще и особенности духовной организации, а также способности. С этим я вполне согласен. Но какие именно особенности передаются, а какие — нет, это остается неясным даже по прочтении почтенных трудов доктора Люка и г-на Рибо[296]. Мой сосед нотариус дал мне в прошлом году почитать книгу г-на Эмиля Золя, и я убедился, что этот писатель льстит себя надеждой, будто в этом вопросе он разбирается лучше всех. Мысль его сводится к следующему: вот предок, страдающий неврозом; среди его потомков непременно будут невропаты, а может быть, уже и есть; будут сумасшедшие, будут и здравомыслящие; один из них, возможно, будет гениален. Для большей наглядности автор даже составил генеалогическую таблицу. Ну, что ж! Открытие это не блещет новизной, особенно гордиться тут нечем, но оно содержит почти все, что нам известно по вопросу о наследственности. Как бы то ни было, у сынишки Жана Блена ума палата! Этот ребенок наделен творческим воображением. Я не раз заставал этого малыша, ростом с мою палку, врасплох, когда он, как и другие шалуны, удрав с уроков, болтался на ферме. Но в то время, как его товарищи разоряли гнезда, этот маленький человечек сооружал крошечные мельницы и делал насосы из соломинок. Изобретательный дикарь, он вопрошал природу. Учитель в школе ничего не мог добиться от этого рассеянного ребенка, и действительно: Элуа к восьми годам еще не знал азбуки. Но в этом возрасте он с поразительной быстротой выучился читать и писать и через полгода стал лучшим учеником во всей школе.
Кроме того, он был на редкость ласковым и любящим ребенком. Я дал ему несколько уроков математики и был поражен глубиной его ума, которая проявлялась в таком раннем возрасте. Словом, признаюсь, не боясь показаться смешным, ибо одичавшему в глуши старику простят некоторое преувеличение, — мне нравилось наблюдать в этом крестьянском мальчике первые проблески гениальности, угадывать в нем одного из тех великих людей, которых через длительные промежутки времени выделяет из своей среды мрачное человечество; побуждаемые потребностью любви в такой же мере, как и стремлением к знанию, они всюду, куда их забрасывает судьба, делают полезное и благое дело.
Вот какие мысли проносились в моей голове, когда я шел в Али. Войдя в одну из комнат, расположенную внизу, я сразу увидел маленького Элуа; укрытый ситцевым одеялом, он лежал на широкой кровати, на которую его перенесли родители, — видимо, они сознавали всю опасность его положения. Ребенок дремал; его маленькая изящная головка словно вдруг отяжелела и вдавилась в подушку. Я подошел к нему. Лоб у ребенка пылал; глаза покраснели; у него был сильный жар. Мать и бабушка в тревоге не отходили от мальчика. Охваченный беспокойством отец, не зная за что приняться и не решаясь уйти, бесцельно слонялся по комнате, засунув руки в карманы, и переводил взгляд с одного лица на другое. Элуа повернул ко мне осунувшееся личико и, устремив на меня кроткий страдальческий взгляд, в ответ на мои расспросы сказал, что у него сильно болят лоб и глаза, что у него страшный шум в ушах, но он узнает меня — ведь мы с ним старые друзья.
— У него то озноб, то жар, — прибавила мать.
Жан Блен, подумав, сказал:
— По-моему, болезнь у него внутри сидит.
И снова умолк.
Для меня не составило труда определить симптомы острого менингита. Я прописал отвлекающие средства к ногам и пиявки за уши. Потом я опять подошел к своему маленькому другу, чтобы сказать ему что-нибудь ласковое, что-нибудь утешительное о его состоянии, которое, увы, было очень тяжелым. Но в эту минуту я почувствовал нечто такое, чего дотоле никогда не испытывал. Хотя мне казалось, что я сохраняю все свое хладнокровие, больной внезапно представился мне, точно сквозь пелену, и таким далеким, таким крошечным! К этому искаженному восприятию пространства тотчас же присоединилось столь же искаженное восприятие времени. Мой визит продолжался не более пяти минут, однако мне казалось, будто я нахожусь очень, очень долго в этой комнате, перед накрытой бумажным одеялом постелью, будто протекли уже месяцы, годы, а я еще и не пошевельнулся.
С присущей мне склонностью к анализу я попытался разобраться в этих странных ощущениях, и причина мне тотчас открылась. Она не отличалась сложностью. Элуа был мне дорог. Столкнувшись с его внезапной и серьезной болезнью, я все никак не мог «прийти в себя». Это очень распространенное и очень меткое выражение. Тяжелые мгновения кажутся нам долгими. Вот почему пять-шесть минут, проведенные возле Элуа, показались мне вечностью. А ощущение, будто ребенок находится вдали от меня, было порождено опасением его близкой утраты. Мысль эта, помимо моей воли проникшая в сознание, тотчас превратилась в твердую уверенность.
Наутро состояние Элуа казалось менее угрожающим. Улучшение продолжалось несколько дней. Я послал в город за льдом, и лед на него подействовал хорошо. Но на пятый день начался сильный бред. Мальчик много говорил. Вот что мне удалось разобрать в потоке бессвязных слов:
— Шар! Воздушный шар! Я сжимаю в руках его руль. Шар поднимается. В небе черным-черно. Мама, мама, почему ты не со мной? Мой шар летит туда, где будет так чудесно! Ко мне! Я задыхаюсь!
В тот день Жан Блен пошел меня проводить. С растерянным видом человека, который хочет что-то сказать и не решается, он переминался с ноги на ногу. Наконец, молча пройдя шагов двадцать, он остановился и, тронув меня за руку, проговорил:
— Видите ли, доктор, по-моему, болезнь у него внутри сидит.
Я печально продолжал свой путь, и в первый раз желание вновь увидеть свои грушевые и абрикосовые деревья не заставило меня прибавить шагу. В первый раз за всю мою сорокалетнюю практику больной вызвал во мне такую сильную душевную боль; мысленно я оплакивал ребенка, ибо не мог спасти его.
Немного погодя к моему горю присоединилась мучительная тревога. Я усомнился в правильности лечения. Я ловил себя на том, что наутро забываю о сделанных накануне предписаниях, я утратил уверенность в правильности своего диагноза, чувствовал себя робким и растерянным. Я попросил приехать одного из моих собратьев, хорошего молодого врача, практикующего в соседнем городе. Когда он прибыл, маленький страдалец, уже ослепший, находился в состоянии полного беспамятства.
На следующий день Элуа не стало.
Спустя год после этого несчастья мне пришлось поехать в главный город нашей префектуры для участия в консилиуме. Случай был редкий. Причины, вызвавшие его, необычны, но так как они мало интересны, то я не стану их здесь приводить. После консилиума врач префектуры доктор С*** был так любезен, что пригласил меня позавтракать с ним и еще с двумя моими собратьями. После завтрака, за которым я наслаждался серьезной беседой, касавшейся различных вопросов, мы перешли пить кофе в кабинет хозяина. Подойдя к камину, чтобы поставить пустую чашку, я заметил висевший на раме зеркала небольшой портрет, и этот портрет так меня взволновал, что я с трудом удержался от восклицания. То была миниатюра, изображавшая ребенка. И ребенок этот так разительно напоминал Элуа, которого мне не удалось спасти и о ком, вот уже целый год, я ежедневно вспоминал, что я невольно подумал, не его ли это портрет. Однако такое предположение было нелепо. Рамка черного дерева и золотой ободок вокруг миниатюры изобличали вкус конца XVIII века; на мальчике, как на маленьком Людовике XVII, была курточка с розовыми и белыми полосками, но лицом это был вылитый Элуа. Тот же волевой и могучий лоб, лоб мужа, и локоны херувима; тот же огонь в глазах, та же страдальческая складка у рта! Словом, те же черты лица и то же выражение!